Неосмотрительность заставила однажды и меня высказаться так, что мне это могло дорого обойтись в иной аудитории, – но полковник Флао лишь дружески посоветовал мне в будущем воздержаться от подобных высказываний. Я сказал однажды в обществе наших квартирантов в продолжение общего разговора: «Я видел французскую армию в Голландии при Дюмурье[513] детьми, как они шли тогда – одни пожилые старцы, много наглых бабенок, сражавшихся в общем строю, и безбородые юноши, едва сменившие детскую обувь, совсем босые и в драных штанах. – Затем на Рейне в 1795 г. юношами. В Москве же мужами – ибо едва ли возможно увидеть красивейшую армию, чем 80 000 человек гвардейцев, которые вошли в Москву, из которых каждый старый гвардеец мог бы служить моделью для Юпитера или Геркулеса, а каждый молодой гвардеец – для Ганимеда. Теперь мне остается лишь ожидать еще увидеть этих мужей старцами», – так, как я и увидал их в действительности позднее в возвратившихся пленных, а многие другие – умирающими старцами на Немане. Наполеон наверняка не простил бы мне этого прорицания, если бы оно дошло до его ушей. Наши же полковники смеялись и превратили все в шутку; лишь Флао по-дружески предостерег меня, чтобы я воздержался от подобных замечаний.
В четверг 13 октября[514] на рассвете наши полковники ушли, уже попрощавшись с нами накануне вечером. Полковник Кутейль велел еще своему слуге заплатить за 14 бутылей красного вина, которые он у меня взял, по 5 франков за каждую. Я не хотел брать эти деньги, потому что полковник сделал нам много добра, а по ночам повальных грабежей жертвовал и своим сном и много раз лично подвергал себя опасности. Но [слуга], славный малый Леонхард, ужасно обидевшись, спросил, хочу ли я подарить что-то его господину или могу предположить, что он оставит приказ его господина невыполненным? Я должен был взять деньги, и после того он очень любезно простился со мной.
Слуга полковника Бонгара был также добрый и тихий человек, он прислуживал нам, как если бы мы были родней его господина. Лишь у Ноайля был дурной малый – увы, немец из Берлина. Его хозяин любил его как своего сына, оставался слепым к его проделкам и злым выходкам и проявлял к нему терпение, превосходившее человеческое. Часами этот человек заставлял своего хозяина ждать стакан воды или его чая, и если бы я не ухаживал за ним во время поразившей его болезни, он должен был бы угаснуть. Когда хозяин посылал его из комнаты, Фриц тотчас устремлялся к картежному столу и оставлял господина одного и без помощи. Злодей сказал мне однажды: «Мой хозяин готов биться насмерть, что никто не любит его больше, чем я; потому что во всех сражениях я рядом с ним, или так близко, как только возможно. Но делаю я это лишь для того, чтобы немедленно узнать, если он будет убит или попадет в плен, и быстрей мчаться к экипажу, чтобы присвоить его деньги и драгоценности».
Сразу по уходе наших квартирантов ко мне пришел тот жандарм, которому я дал во вторник 3 сентября заплесневевший горошек, и упрашивал меня в сей же день покинуть Москву, не называя, однако, причин своих настоятельных просьб. Я представил ему всю невозможность покинуть г-на Чермака с его детьми, если я захочу уйти из Москвы – тем более, что мне неизвестны резоны для такого бегства. Он покинул меня очень огорченный. Около одиннадцати он пришел во 2-й раз и сказал мне, что поговорил со своим офицером и тот предоставит жене и детям г-на Чермака место на большой фуре. Он очень настаивал, чтобы я принял его сделанное из лучших побуждений предложение и был очень огорчен, почти безутешен, когда я остался при своем отказе. Наконец он пришел в третий раз после 3 часов пополудни снова, возобновил свои просьбы самым настойчивым образом; и когда он не смог или не захотел назвать мне причины, почему я должен покинуть Москву – а я остался поэтому при своем, – он дал мне две бутылки красного вина и просил меня выпить их обе до последней капли пол-одиннадцатого до полуночи. Напрасно я старался дать ему понять, что я буду пьян после половины бутылки. «Этого-то я и хочу», – сказал он и самым трогательным образом попрощался со мной.
Я размышлял о необъяснимом поведении этого очевидно желавшего мне добра человека, когда живший напротив моего дома продавец модных товаров Арман[515] в полном отчаянии пришел ко мне и сказал, что в эту ночь в одиннадцать часов вся Москва должна взлететь на воздух. Я полагал, что это невозможно, и пытался утешить его, но он приходил в еще большее отчаяние и покинул меня. Теперь я мог, наконец, найти объяснение поведению доброго жандарма, который, вероятно, слышал что-то подобное и поэтому так настаивал, чтобы я покинул Москву и желал, по меньшей мере, чтобы я покинул этот мир без сознания, а именно напившимся.