Розенштраух, влияние на которого оказали как придворная культура, так и капитализм, считал, что простолюдию не хватает способности контролировать свое поведение и смотреть в будущее. Если верить мемуарам нашего героя, ему удавалось избежать опасных столкновений как с солдатами Наполеона, так и с русскими крестьянами благодаря тому, что в каждом случае он точно знал, как они себя поведут, а после 1812 года он разбогател и добился успеха не в последнюю очередь потому, что не поддался соблазну обогатиться грабежом (см., например, с. 268). Напротив, русское простонародье не в состоянии было держать себя в руках и не видело дальше собственного носа; именно поэтому им нужна была отеческая защита и одновременно жесткая рука, которая держала бы их в узде (например, с. 273–274). Розенштраух, как вытекает из его воспоминаний, мыслил и вел себя как взрослый, а крестьяне как дети.
Отзыв Розенштрауха о низших сословиях свидетельствует о том, что он думал как человек XVIII, а не XIX века. До Французской революции европейские и российские элиты считали низшие сословия похожими на безрассудных детей, но не злонамеренными по сути своей. Однако травма Французской революции заставила западноевропейскую буржуазию бояться простого народа, который все чаще виделся им как сборище бесчеловечных дикарей. Представление об этом отношении к народу дает популярный роман «Парижские тайны» (1842–1843), в котором французский романист Эжен Сю обещает описать обитателей трущоб французской столицы: «Страшные, наводящие ужас типажи кишмя кишели в этих нечистых клоаках, как пресмыкающиеся на болоте»[182]. Возможно, как раз потому, что Розенштраух мало соприкасался с современной ему европейской жизнью, в его воспоминаниях, хоть и написанных всего за несколько лет до выхода в свет «Парижских тайн», подобных кошмаров нет. Московский люд выступает в них как безрассудная чернь, а не как потерявшая всякое подобие человечности толпа.
Столкнувшись с русским безрассудством, Розенштраух, по его словам, вел себя храбро и рационально, подобно отцу впавших в истерику детей. Например, после отступления французов из Москвы и первого взрыва в Кремле слуги дома Розенштрауха ворвались в кладовые, где хранилось имущество Демидовых. Оказавшего им сопротивление Розенштрауха они связали и изготовились убить. В этот момент центр столицы сотряс второй взрыв. Грабители подрастерялись, и тогда Розенштраух предложил им разделаться с ним побыстрее, не дожидаясь следующего взрыва, который уж наверняка снесет город с лица земли и предаст их мучительной смерти: «Тогда вы навеки попадете в преисподнюю как разбойники и убийцы, а я на небо, потому что я как честный человек противился грабежу имения Вашего господина» (с. 273). Это увещевание лишило крестьян решимости довести свой злой умысел до конца, а некоторые из них и вовсе преклонили перед ним колени.
Этот рассказ, как и другие подобные истории в мемуарах Розенштрауха, включает живой диалог и динамику, придающие ему театральность. Был ли Розенштраух и впрямь так убедителен? Он честно признает, что с русским у него было неважно: «Я и до сих пор удивляюсь, как смог сказать все эти слова по-русски так хорошо, что смысл мужикам был совершенно понятен» (с. 273). Иоганн Филипп Симон, знававший Розенштрауха в начале 1830-х годов, подтверждает: «К сожалению, вопреки своему более чем тридцатилетнему пребыванию в России он все еще был несведущ в русском языке, и тот, кто не знал по-немецки, должен был отказаться от удовольствия сердечного и поучительного общения с ним»[183]. С другой стороны, успех нашего героя на сцене, в торговле и у масонов заставляет предполагать, что он обладал немалым даром убеждения. Вера в этот дар была частью его самопрезентации, что очевидно из его рассказа об усилиях, приложенных им с целью примирить с Христом умирающих (немецкоязычных) грешников. Этот рассказ он опубликовал в 1833 году, за два года до того, как были написаны мемуары о 1812 годе[184].
Еще одним пунктом, в отношении которого Розенштраух сходится с российскими мемуаристами, было восприятие наполеоновской армии. Образованные люди в предвоенной Москве уравнивали присутствие солдат с порядком и считали французов ветреным, но утонченным народом. Грязные, изголодавшиеся солдаты, занявшие Москву, никак эти ожидания не оправдывали, но французские офицеры иногда все же проявляли галантность и добросердечие, коими славилась их родина. Разумеется, при наличии общего языка заручиться защитой офицеров было проще. Розенштраух французским владел слабо, но многие из наполеоновских офицеров были немцами, и трое из четверых французов, которых он приютил, кормил и развлекал в своем доме, говорили на хорошем немецком. При обычных обстоятельствах московские меркурианцы стремились заручиться расположением российской элиты, обеспечивая ей доступ к европейскому образу жизни. В 1812 году Розенштраух поступил ровно наоборот: он завоевал доверие французской элиты, обеспечив ей иллюзию дома в чуждой Москве.