Мания преследования достигла своего пика после восстания декабристов, когда правительство относилось с подозрением вообще ко всем тайным обществам. Масонские ложи были запрещены в России в 1822 году, но бывшие франкмасоны тем не менее оставались под подозрением. Розенштраух избежал обвинений в непосредственной связи с декабристами только потому, что, по иронии судьбы, Поздеев оказался не в состоянии отличить воображаемых революционеров от настоящих: офицеры, которых он предостерегал от вступления в ложу Розенштрауха из-за предполагаемой связи последнего с «иллуминатами», были членами Союза спасения, то есть будущими декабристами. После восстания, как мы видели, декабрист В.И. Штейнгель упоминал Розенштрауха в своих показаниях, а близкий друг Розенштрауха по масонству, князь Михаил Петрович Баратаев был арестован по ложному обвинению в участии в декабристском заговоре[256].
Ф. Реннеман, ранее входивший в московскую ложу Ищущих манны, тоже был вызван в 1826 году для дачи показаний о своей прошлой масонской деятельности. Стремясь отвести беду от себя, Реннеман возвел неопределенные, но зловещие обвинения на Розенштрауха, к тому моменту уже бывшего пастором в Харькове. Ложа Ищущих манны подчинялась поздеевской Великой провинциальной ложе и следовала Древнему и принятому шотландскому уставу, тогда как ложа Розенштрауха следовала Шотландскому исправленному уставу. Помимо этого, Ищущие манны были более склонны к мистицизму. Соперничество между двумя ложами высмеивается в «Войне и мире» Л.Н. Толстого, когда Пьер размышляет:
Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно[257].
Реннеман сообщил властям, что ложа Ищущих манны пеклась исключительно о самосовершенствовании своих членов, в отличие от ложи Розенштрауха, общения с которой он, впрочем, не мог совершенно избежать, поскольку обе ложи проводили собрания на одном этаже одного и того же здания (дома купца Ланге на Кисловке). Реннеман не жаловал соседей: «Они старались по‐видимому скорее и более набирать членов» и «Их главная цель обнаруживалась в благотворительности»; его же собственная ложа «неохотно сообщалась с ложей Розенштрауха, полагая, что он вводил много своей выдумки» и «слишком часто [проводил] богатые столовые ложи». Правда, посещая их, «я ничего противного не слыхал», но в свете недавних событий, то есть декабристского восстания, Реннеман сомневался в благонадежности Розенштрауха: ведь он, вероятно, принадлежал к иностранным ложам и уж точно был актером и купцом в Санкт-Петербурге и Москве, а затем пастором в Одессе и Харькове. Ложа Розенштрауха следовала «Новой системе» (Исправленному шотландскому уставу), и этим же уставом руководствовался человек, сделавший Розенштрауха пастором: его собрат по масонству Бёттигер. Ничто из вышесказанного еще не доказывало политической неблагонадежности Розенштрауха, однако «то обстоятельство, что сии, Новой Системы значительные масоны, домогались быть учителями Христианской религии и в таких значительных местах – обращает особое внимание»[258].
Как мы видели ранее, С.П. Жихарев уже в 1807 году слышал о желании Розенштрауха стать пастором. К зиме 1819/20 года сложились обстоятельства, благоприятствовавшие исполнению этой мечты. Дело Розенштрауха развивалось успешно, и он мог передать его своему сыну Вильгельму, который к тому времени вырос и обзавелся собственным семейством. Старшая дочь нашего героя тоже уже была замужем и обеспечена. В масонстве он разочаровался. Самое время было кардинально поменять жизнь.
К тому же Розенштрауху привелось осознать собственную бренность. В 1818 году ему исполнилось пятьдесят лет, и возраст вполне мог начать сказываться на его самоощущении. 8 января 1820 года он писал собрату по масонству князю М.П. Баратаеву, что «уже много недель я болен, на краю могилы, в глубину которой я смотрю мужественно, без страха, как подобает христианину и вольному каменщику»[259]. Двумя месяцами позднее он сообщал Баратаеву, что болезнь повторилась и он едва не умер. Столь близкое столкновение со смертью, писал он, сделало его «более, чем когда бы то ни было, жадным до