Характерным для России отягчающим фактором было широко распространенное предубеждение против иммигрантов, добившихся в жизни успеха. Это предубеждение разделяли как коренные жители России, так и иностранцы. Среди русских бытовало устойчивое подозрение к низкородным иностранцам, презиравшим русский народ и все же каким-то образом выбившимся в люди. Пушкин в «Капитанской дочке» (1836) нарисовал язвительную карикатуру на подобный типаж в лице мосье Бопре, парикмахера из Франции, нанятого русскими дворянами обучать их сына наукам и манерам. Карл Нистрем, неутомимый составитель адресных книг Санкт-Петербурга и Москвы, также подвергся в 1839 году нападкам своего русского конкурента: «Иностранец Нистрем, занимавшийся прежде портным мастерством, и едва только знающий русский язык»[413]
. Некоторые иностранцы тоже питали схожие чувства, но по другой причине: для них продвижение по социальной лестнице было свидетельством российского деспотизма. Писатель Эдуард Рудольфи считал Иоганна-Амвросия Розенштрауха живым доказательством тому, что успех в России зависел лишь от протекции, а не от подлинных заслуг: «Только за границей удивлялись бы тому, например, что некто вроде Розенштрауха, бывшего актером в Петербурге, оставил сцену, стал продавать в тамошнем магазине помаду, затем перевез свою торговлю в Москву, а оттуда отправился в Саратов суперинтендентом [консистории]»[414].Вильгельм явно пытался обезопасить себя от подобных аттак, добиваясь ответственных общественных постов и умалчивая о своем прошлом. Его отец был человеком без роду и племени; непонятно почему неженатым отцом семейства; бывшим актером; верующим, чья пылкая религиозность граничила с ересью; а может, даже участником международного жидомасонского заговора. Кому-то он вполне мог показаться воплощением той самой подрывной подвижности – социальной, пространственной, интеллектуальной и религиозной, – которая ассоциировалось в России с преуспевшими инородцами. Даже в образе добродетельного пастора он рисковал навлечь на себя гнев русских патриотов. После того как Ишимова опубликовала свой перевод сочинений Розенштрауха-старшего, она получила пышущее яростью письмо от читательницы по имени Мария Извединова. Во-первых, Извединова обвиняла переводчицу в том, что своей публикацией она оскорбляла православие, потому что Розенштраух был лютеранином. Кроме того:
Пастор Р. 20‐ть лет наблюдал за умирающими? да неужели наши священники закрыв глаза напутствуют русских к смерти? Но вот в чем обман сатаны. Немец скажет речь, сложит руки, наклонит голову – и это тотчас напишут и русские с восторгом читают, а православный священник проводит всю жизнь свою у одра больных – умирающих <…> и об нем никто не напишет, никто и не знает[415]
.Вильгельм вполне мог опасаться, что публикацией отцовских записок о 1812 годе навлечет на себя похожую вражду. Как мы уже видели ранее, русскоязычные отчеты о событиях в Москве в 1812 году не замалчивали социальную напряженность военного времени. Однако к 1850–1860-м годам в обществе стал доминировать дискурс о 1812 годе, подчеркивавший патротическое единение сословий перед лицом войны, тогда как в мемуарах Розенштрауха, наоборот, на передний план выступал социальный конфликт. Единственным автором XIX века, упомянувшим о воспоминаниях Розенштрауха, был Михаил Сергеевич Корелин (см. о нем далее), который проницательно заметил, что «рассказы автора о демидовских крестьянах, усердно старавшихся разграбить дом именно своего барина, обнаруживают интересное явление, которое, сколько мне известно, не отмечено в других мемуарах <…> в этом факте сказались, как мне кажется, следы сословной вражды, которая проявлялась и в других случаях, рассказанных автором»[416]
.