Города — нет ничего однообразнее американских городов. Все они построены по одному плану, все они похожи на Нью-Йорк, везде один и тот же характер угрюмой торговли и серьезной промышленности. Въезжаете в город — гостиница, магазины; дальше — почтовый дом; еще дальше — дома обывателей; там — банк; а, дальше — несколько церквей для всех расколов, которым в Америке числа нет.
Все носит на себе жесткий отпечаток характера тех холодных, положительных людей, которые были брошены на эту почву, принялись на ней, окрепли, разрослись — и выдались своим материальным могуществом из рядов трудолюбивых, предприимчивых, но менее удачливых сограждан.
Об одном из таких людей, о Стефане Жирарде, думал я, катясь по железной дороге из Буфало в Альбони. К этой истории очень подходили озабоченные, безжизненные лица моих спутников; и вся жизнь Жирарда спокойно и последовательно проходила в моем воображении.
Француз, с веселых, смеющихся берегов цветущей Жиронды, двенадцатилетний мечтатель, искатель приключений, полный несбыточных снов, он бежит из-под родимой кровли, с котомкой за спиною.
Ночь. Мрак необъятно раскинулся над спящею землею; в нем плывет месяц спокойно и ровно, и смотрит равнодушно-прекрасным взором на прекрасную, и во сне грациозную землю. Золотистые звезды переглядываются, дивясь заснувшей земле, и переглядываясь, украдкой устремляют на нее трепетные взгляды. Воздух тих и чутко прислушивается к дыханию спящей. Грозды винограда не шелохнут. Притаились липы, облитые белым отливом серебристого месяца, и бросают по белеющему пути силуэты теней. — Вот, запах розы растворился в запахе лимона, и входит в грудь, и щекочет ее, беспокойную, и веет в лицо непостижимою прелестью. — То дышит земля. И кажется, видишь, как она поднимает грудь свою для душистого дыхания.
Чего тебе надо, Жирард! — Хватит ли в тебе силы и жизни, чтобы выпить, чтобы перенести все это наслаждение? — Брось, растопчи свою жалкую котомку! Что в ней? — Жизнь — в призраках, жизнь — в снах благородной души, души, не знакомой угрызению. Очисти свою душу любовью к добру, и целуй прекрасную землю! — Что ж ты бежишь со своей ношей, не остановишься? — Жалка твоя жизнь, если суждено ей развиться и разрастись из твоей котомки: я знаю, что там — там нет книг, там нет цветов; там платье, там кошелек с деньгами.
Не смотри на него, месяц, не смотрите на него, звезды! Не рисуйте на земле тени его своими трепетными лучами! — Он слеп для вашего доброго взора; он глух для вашего тихого лепета.
Не плачь о нем, мать! Он не поймет слез твоих, он насмеется над ними! Не прочтет в них любви, не почует, как перевернулась в твоем старом, слабом, уставшем теле твоя любящая душа, если и месяц, и звезды, и небо не пробились в его молодую грудь, не заставили его с тоской оглянуться туда, где — все, что его любит и жалеет.
Жирард без оглядки убежал из родного дома. На один корабль его приняли мальчиком в прислужники, и неизвестно, сколько времени он оставался в этом непочетном звании, только знают, что в 1775 году он приехал в Нью-Йорк уж в должности начальника корабельной команды.
Тут он стал пытать свое счастье. Принимался за то, принимался за другое, работая тихо, без шума как муравей, и как муравей, нося по зерну в основание своих будущих капиталов.
Время есть уже деньги, сказал Франклин, другой гений молодой Америки. Жирард это понял, и не упускал даром ни одной минуты.
В Нью-Джерси принялся он делать сигары, пользуясь даровыми уроками, полученными им на островах Вест-Индии, но это, вероятно, показалось ему путем слишком медленным к достижению капиталов. Он отправился в Филадельфию. Отсюда, с разными безделушками поднимался он на судах по берегам Делавара и променивал их у колонистов на местные произведения. — И это ему показалось невыгодным.
В маленьком балагане, на базаре, он стал торговать канатами и старым железом.
И вот, суетится он в своей грязной лавочке; собирает гроши, считает, да пересчитывает, сколько надо собрать их завтра. Нищий просит у него куска хлеба; Жирарду и хотелось бы дать, и он дал бы, и дал бы непременно, если бы услужливый ум не шепнул ему оправдания. Да его ли ум не шепнет ему тысячи причин, по которым даже преступно подать нищему кусок хлеба!
«Лентяи, чужееды! — бормочет про себя Жирард, — губят дорогое время, унижаются, просят у других, которые потом и кровью достают копейку! Теперь они просят, а ты приучи их даром есть хлеб твой — им это понравится — и после они станут красть у тебя, или отнимут насильно». — Проваливай, старик! — кричит он раздраживши искусственным доказательством свое сердце до гнева. — И рад он, что отделался и от докучливого нищего, и от страшного голоса самой природы: «помоги ему: он брат твой».
Но сердце не так легко успокоить: оно прямо; оно еще шепчет укор за равнодушие; оно еще болезненно сжимается — и Жирард мечтает о золотых горах, чтобы заглушить угрюмый голос сердца.