Характерной чертой этого времени нужно признать постепенное «переплавление» богословского опыта в литургическую поэзию, в богослужебные формы. Если основным содержанием и «рамой» богослужения остается по-прежнему Библия: псалмы, ветхозаветные песни, чтение, то в эту раму все больше и больше включаются творения церковных песнописцев: кондаки, стихиры, каноны. На первом месте нужно назвать Св. Романа Сладкопевца, умершего, по всей вероятности, в середине шестого века. С ним связано возникновение так называемой «кондакарной» формы литургической поэзии, которая позже будет вытеснена формой «канона». То, что дошло от Св. Романа (кондак Рождества: «Дева днесь Пресущественного рождает», Пасхи: «Аще и во гроб снисшел еси, Бессмертный» и др.), указывает на огромный поэтический талант, и в его творениях уже вполне осязаемо то, что можно назвать чудом византийской литургической письменности: поразительное сочетание пластической литературной формы, подлинной поэзии, с глубоким богословским, «умозрительным» содержанием. По сравнению с позднейшими византийскими произведениями, в которых так много водянистой риторики, ранние «пласты» наших богослужебных книг открывают нам настоящие сокровища. Это уже большая христианская поэзия, свидетельствующая, конечно, о степени зрелости христианской культуры. Другим удивительным памятником той же культуры остается «Акафист» или «Неседальная песнь», долго приписывавшаяся патриарху Сергию—монофелиту — и составленная, по преданию, после чудесного избавления Константинополя от осады 626 г. Несколько иную ноту вносят литургические творения, связанные с аскетическим опытом: из них на первом месте стоит «Великий Канон» Св. Андрея Критского (умер в первой половине восьмого века), до сего времени читаемый в первые дни Великого Поста. Если в линии, идущей от Св. Романа Сладкопевца, содержанием является, главным образом, раскрытие в поэтических формах догматического учения Церкви (прежде всего о Троице и о двух природах), то Великий Канон посвящен целиком покаянию. Монашество с самого начала было путем покаяния. Но, что характерно в богослужебной обработке этой темы, это — почти гиперболическое самообличение и самоосуждение. И снова нужно почувствовать всё значение этой черты; она хорошо оттеняет те недостатки церковного общества, о которых мы говорили выше: это общество не примиряется со злом, не «минимализирует» христианства. И, главное, в глубоком покаянном «вздохе», немолчно звучащем отныне в православном богослужении, как некий постоянный лейтмотив, сказывается опять-таки, как глубоко вошел в церковное сознание тот образ человека, что открыт в Евангелии и постом, молитвой и бдением «усваивался» в опыте подвижников. За привычными образами псалтири, за этим всепоглощающим чувством величия Божия, перед которым все кажется ничтожным — с такой силой звучит теперь тоска по «первозданной красоте» человека. Это покаяние не только от сознания нарушенной заповеди, от страха, от преклонения перед Богом, но покаяние человека, знающего в себе «образ неизреченныя славы» и потому могущего измерить всю глубину своего падения. Эта действительная тоска об обожении, непрестанное видение себя в свете Богочеловека. В византийском церковном обществе много зла, много грехов. Но одного в нем нет — самодовольства. К концу ранне-византийского периода точно вся Церковь облекается в черную монашескую одежду, делает своим этот путь раскаяния и самоосуждения. И чем сильнее внешняя победа Церкви, чем торжественнее, богаче, пышнее внешние формы христианского византинизма, тем сильнее в нем этот вопль покаяния, мольба о прощении: «Согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом пред Тобою, ниже сотворихом, ниже соблюдохом якоже заповедал еси нам»…
Непревзойденная красота и великолепие Св. Софии, священный, точно вечность измеряющий, ритм литургической Мистерии, небо являющей на земле, мир преображающей снова и снова в его первозданную космическую красоту, — и вся печаль, весь «реализм» греха, сознание бесконечного падения, вот, в конечном итоге, последняя глубина этого мира, плод Церкви в нем.
Так внешне «византийским» кругом очерчено Православие на исходе первых четырех столетий «константиновского периода». В седьмом веке этот круг еще только намечается. Настоящим завершением православного византинизма будет следующая эпоха. Как всякая историческая форма, «византинизм», конечно, ограничен, несовершенен, имеет множество недостатков. Но, в последнем счете, в нем, а не в других «формах», найдет свое выражение тот неустранимый «историзм» христианства, о котором мы уже говорили: связанность его с судьбой мира и человека. Если в этом «браке» Церкви с Империей источник стольких слабостей и грехов, то и всё, что в ту эпоху на востоке отвергает этот брак, оказывается тупиком, выходом из истории, обречено на медленное растворение в бесплодных «песках». В истории же Православия начинается новый период, несущий новые скорби, но и новые победы.
Глава пятая
ВИЗАНТИЯ