Почему-то так получается частенько, что самые наши задушевные разговоры происходят возле входной двери, когда мы прощаемся и все никак не можем расстаться.
— Вот еще одна забота, — говорит Наташа, — чего-то она у меня расклеилась, горло барахлит, ноги болят…
— Пойди с ней к врачу.
— Попробуй уговори ее. Боится, что доктор уложит в постель, даст больничный, а она все храбрится, утверждает, что от нее бегут все болезни, как черт от ладана.
Помедлив, Наташа говорит:
— Когда-никогда, а все равно Серж ее выживет.
— Может быть, его сперва выживут?
— И так может случиться. Только все равно придет новый главный, он ее тоже спровадит. Зачем она ему? Занята всего лишь в одном спектакле, новых ролей не предвидится. И потом, в самом деле, сколько можно? Она же не заслуженная, не народная, не любимица публики, — так, в общем-то прокуковала всю свою жизнь на выходных…
Должно быть, в этот миг мы обе охвачены одним и тем же чувством: жалостью к Веронике Степановне; не самая веселая участь досталась ей на долю, чего уж тут веселого, до старости оставаться маленькой актрисой на незаметных ролях?
А ведь тоже училась некогда в студии, играла в ученических спектаклях, волновалась, впервые выйдя на сцену, сама же рассказывала, что великая Яблочкина верила в ее звезду, а Михаил Михайлович Тарханов, тот прямо так и утверждал: «Ты, Вероничка, будешь замечательной артисткой. Помяни меня!»
И она помнила об этих словах, держала их в своем сердце, мечтала о большой сценической карьере, об успехе, о популярности у зрителей…
— Ты только не показывай вида, что тебе ее жаль, — тихо говорит Наташа.
— Ладно, не буду.
— Хорошо, если бы они с папой помирились, — продолжает Наташа, — а то правда, подумай сама, чего им жить одиноко, каждый у себя?
— У папы нет семьи?
— Была. Теперь опять он почему-то один.
— А он что, писал тебе о том, что опять один?
— Да нет, ничего он не писал, но я же умею между строчек все, что надо, прочитать. Достались же мне родители, что один, что другая, просто беда с ними!
Наташа шумно вздыхает и смеется: наверное, она нарочно смеется, чтобы я не вздумала пожалеть ее. А я и не собиралась ее жалеть.
Да она и не приняла бы от меня не то что жалости, а самого обыкновенного сочувствия.
Не знаю, сколько бы мы еще простояли в дверях, если бы не раздался голос Вероники Степановны:
— Наташенька, дочка, дай мне грелку, слышишь?
— Слышу, — отзывается Наташа, — что, опять ноги болят?
— Не очень, но все-таки…
— Сейчас принесу.
Я бегу к себе по лестнице наверх. Наташа все еще медлит уйти, стоит в дверях, глядя мне вслед.
— Ей с ее больными ногами только собаки не хватает!
Я останавливаюсь, гляжу на Наташу сверху вниз.
— А с собакой ей веселее будет…
— Думаешь? — спрашивает Наташа. Задумчиво качает головой. — Неужели, правда, веселее?
Мне кажется, Наташа уже решила. Рано или поздно, а собаке суждено у них появиться…
Случались в моей жизни люди, которые, казалось бы, прошли мимолетно, но я их запомнила и порой представляю себе их так ясно, словно только вчера расстались, и мысленно говорю с ними, и думаю о них…
Где теперь тот загорелый, черноглазый мальчик, что поднес мне однажды чемодан от вокзала до гостиницы в Конотопе?
Уже вечер спустился над городом, не было ни машин, ни трамваев, и я стояла на привокзальной площади, не зная, куда идти, в какую сторону. И тут подошел он, спросил:
— Тетенька, вы приезжая?
— Приезжая, — ответила я.
— А вам что, в гостиницу, поди, нужно? — продолжал он. — Идемте, я провожу вас…
— А ты знаешь дорогу? — спросила я.
Он взял мой чемодан, улыбнулся через плечо.
— Как же, конечно!
До сих пор помнится его крепкая загорелая ладонь, державшая ручку чемодана, и смуглое лицо, и короткие, ежиком стриженные темно-русые волосы.
Мы дошли тогда до гостиницы, и я вынула рубль, хотела заплатить ему, но он заложил руки за спину, не глядя на меня, пробормотал:
— Зачем? Я же так, мне нетрудно.
И побежал. А я все стояла, смотрела ему вслед, и было так совестно за этот свой несчастный рубль…
Живет ли на свете толстая, добродушная хозяйка маленького домика на Цимле?
Помню, она удивила меня, сказав:
— Я — счастливая, дальше некуда!
Был дождь, осенняя непогодь, когда я ввалилась к ней в дом, попросилась приютить на ночь, и она, не говоря ни слова, вздула самовар, накрыла на стол, а я все медлила сесть за стол, потому что до того отрадно было сидеть возле теплой печки тогда, когда за окнами бушует гроза, ветер завывает в трубе и немилосердно раскачивает хлипкие ставни…
Мы проговорили с нею до поздней ночи.
Она была одна-одинешенька на всем свете, все близкие перемерли, и жилось ей, должно быть, не так уж весело, но какая же у нее была открытая, распахнутая навстречу людям душа, как искренне умела она радоваться чужой, пусть даже и далекой для нее радостью…
Я спросила, не скучно ли ей жить одной, не бывает ли тоскливо, особенно вечерами.
Вот тогда она мне и ответила:
— А когда скучать? Я ведь счастливая, дальше некуда!
— Чем же вы такая счастливая? — подивилась я.
— А всем. Потому как для людей живу, а они в свой черед для меня…