Что же делают на могилах все эти весьма привлекательные, но совершенно неуместные картины? Нет ничего проще и заманчивей, чем приписать им символический смысл и, вслед за Кюмоном, увидеть в этих образах эсхатологический подтекст; в том же Лувре хранятся барельефы, где изображен Зевс, уносящий на небо красавца Ганимеда, чтобы сделать его своим фаворитом, или Кастор с Полидевком, похищающие дочерей царя Левкиппа, — легенды, которые могли бы считаться аллегориями бессмертия души после вознесения ее на небо. Беда в том, что подобную замысловатую интерпретацию можно применить лишь к нескольким легендам, которые воспроизводятся на Саркофагах отнюдь не чаще других; беда еще и в том, что такая трактовка резко контрастирует со стилистикой изображений.
Итак, если мифологические образы на саркофагах не были символическими, значит ли это, что они выполняли чисто декоративную функцию? Нет: согласно Эрвину Панофски, и иконография имеет свои ограничения, смысл образов не может быть только концептуальным и теоретическим. Мифологические сюжеты на саркофагах не просто заполняют пустоту, они призваны погрузить зрителя в атмосферу чуда, унести его прочь от прозы и реалий этой жизни. Совершенно не важно, какой именно мифологический сюжет при этом используется: важно то, что римляне могут спрятаться от смерти в мифе вообще. Красивые мифические картины (так отличавшиеся от пафоса портретов той же эпохи) предлагают представить смерть красивой и не печалиться; с этой точки зрения они наполнены смыслом: в них находит свое последнее отражение старая аполлоническая Греция. Какой должна быть первая реакция зрителя при виде саркофага, украшенного мифологическими картинами? Он должен почувствовать, что страх перед смертью затмевается чем–то фантастическим, нереально прекрасным, чувственным и живым. Дорогие богатые саркофаги и уверенность перед лицом смерти — эти привилегии были взаимосвязаны. Аполлинизм, далекий от самоцензуры, достоинство, удовлетворение от богатства, намеренный квиетизм и эстетство в сочетании со скрытым пуританством: здесь скрывается целый мир.
ГЛАВА 2 ПОЗДНЯЯ АНТИЧНОСТЬ
Питер Браун
На протяжении четырех веков, между правлениями Марка Аврелия (161–180) и Юстиниана (527–565), средиземноморский мир пережил ряд глубоких изменений, которые сказывались на ритме жизни, нравственных представлениях, а также на том, как жители городов и прилегающих к ним деревень осознавали собственное «я». В этой главе мы постараемся описать и прокомментировать наиболее значительные из этих изменений. Чтобы достичь поставленной цели, автор, будучи ограничен рамками не слишком объемной статьи, должен начать с максимально ясного объяснения некоторых основных положений. Итак, несмотря на то что мы озаглавили эту серию книг «История частной жизни», то есть достаточно туманно с точки зрения современного западного общества, частная жизнь отдельного человека, так же как и частная жизнь семьи, отнюдь не стала единственной темой нашей работы. Ограничившись одной темой, мы неминуемо ввели бы читателя в заблуждение, по скольку попытка рассматривать «частную» жизнь Античности вне контекста жизни общественной, которая на протяжении этих веков, собственно, и придавала смысл жизни «частной», было бы роковой ошибкой. Избрав частную жизнь своей единственной темой, мы оставили бы без внимания тот факт, что самая главная перемена в течение периода Поздней Античности состояла в постепенном переходе от одной формы общности к другой, от античного города к христианской Церкви. В этой главе рассказывается, каким образом личное существование, жизнь семьи и область интимного — такие, какими их воспринимал каждый человек на своем личном опыте — изменялись вместе с социальными условиями, которые, в свою очередь, были связаны с появлением новых форм общности.
ЯЗЫЧЕСКАЯ ЭЛИТАРНОСТЬ