К осуждению чрезмерности добавлялись попытки взглянуть на стремление к излишествам в более широком смысле — как на стремление, порождающее корысть и желание еще большего обогащения. Вполне хватило бы и честно нажитого достатка; чего ради стремиться к большему, уже имея стабильное положение землевладельца? Безумие человеческого рода не позволяет довольствоваться тем, что имеешь: все хотят стать миллиардерами. Здесь мы имеем дело с довольно странной концепцией бедности… Как говорит Гален, для чего же иметь пятнадцать пар обуви, если было бы достаточно и двух, на смену; а еще, чтобы быть счастливым, хватило бы одного дома, нескольких рабов и приличной обстановки. От Продика до Музония и во все последующие времена мыслители с наслаждением возносили парадоксальные хвалы «бедности», и этот парадокс находил всеобщее одобрение: Сенека пишет, что в театре, на представлении одного очень популярного спектакля, который публика всегда приветствовала овациями, наибольшие аплодисменты вызывали тирады, осуждающие скупых и алчных людей, изо всех сил старавшихся завладеть еще большими богатствами и тем самым причинявших вред самим себе. Греческие экономисты полагали, что настоящей целью производства должно быть достижение автаркии, которая состоит в том, чтобы сократить потребности и от экономики более не зависеть. На основании этой идеологии современные историки считают возможным заключить, что у древних не было предпринимательского менталитета и именно поэтому греко–римская экономика не смогла стать высокоразвитой. Это ошибочное понимание того, как устная философия оценивала чрезмерность: она осуждала действительность как таковую, не особенно вдаваясь в подробности.
Нужно уметь довольствоваться малым, писал Эпикур, однако при этом добавлял: в случае необходимости. Даже если римляне активно осуждали богатство или изнеженность, любые античные призывы к рассудительности преследовали единственную цель: обеспечить безопасность частного лица, критикуя слабости и чрезмерные аппетиты, которые мешают ему противостоять жизненным бурям и неурядицам; римляне не одобряли поведения людей, идущих на риск, подняв все паруса. Римский здравый смысл был патентованным успокоительным средством. Излишествам, подвергавшим человека опасности, религия, народная мудрость и представления о потустороннем мире противопоставляли разумное спокойствие; а теоретическому осуждению изнеженности действительность противопоставляла широкое разнообразие способов получать удовольствие.
УДОВОЛЬСТВИЯ И ИЗЛИШЕСТВА
«Баня, вино и Венера истощают тело, но именно это и есть настоящая жизнь» — гласила пословица. В Спарте — не где-нибудь, а именно в Спарте — была найдена эпитафия, комментирующая эротический барельеф на надгробии (а были и такие):
Для всего было свое время, и удовольствие имело не меньше прав, чем добродетель. Для наглядности достаточно сказать, что римляне любили изображать Геракла в моменты слабости: склонившимся над пряжей у ног своей госпожи, Омфалы, или же охмелевшего от вина, едва держащегося на ногах, с блуждающим взглядом и блаженным выражением лица.
Вежливость считалась правилом хорошего тона. Воспитанный человек (pepaideumenos), если он по определению благороден и знатен, должен вести себя с равными без услужливой почтительности, но и без особой заносчивости. Уважение к другим должно проявляться с легкостью, как то и подобает человеку со свободной душой, необходимое почтение к старшему — с непринужденной простотой, свойственной свободному гражданину, окруженному аурой благородства. Пусть «варвары каменеют перед своими царями» и суеверные люди трепещут перед богами — подобно рабам, дрожащим перед господином. С точки зрения правящего класса, «свободная» власть и царствующий правитель — это «хороший император», если он разговаривает либеральным тоном с гражданами из высшего общества, отдает распоряжения как равный равным, не разыгрывает из себя, подобно варварским царькам, бога, спустившегося с небес, не принимает всерьез собственного обожествления: такая уступка вызывала всеобщий восторг. Стиль политики во времена ранней Империи — это стиль приличного общества; общественная жизнь подразумевала вольность и легкость, подобную стилю общения собеседников в философских диалогах Цицерона. Религиозная жизнь также никогда не была настолько далека от семейных отношений с богом, свойственных христианству; слишком откровенная сыновняя любовь к Отцу показалась бы язычникам несколько отталкивающей, а рабская покорность — унизительной и плебейской.