И тем не менее интеллектуалы посещали зрелища точно так же, как и все остальные. Цицерон, который спешил сообщить всем на свете, что проведет дни представлений, считавшиеся выходными, за написанием книг, тем не менее все–таки туда ходил, о чем потом давал отчет своим корреспондентам. Когда Сенека чувствовал, что в душе у него сгущаются тучи меланхолии, он приходил в амфитеатр, чтобы немного развлечься. Меценат, знатный и утонченный эпикуреец, просил своего верного Горация принести ему программу сражений. Однако Марк Аврелий присутствовал на гладиаторских боях исключительно потому, что таков был долг императора: он полагал, что эти представления почти всегда одинаковые. Всеобщая страсть к зрелищам заходила еще дальше: и золотая молодежь, и простые люди делились на соперничающие группировки, поддерживающие того или иного актера, команду возничих или гладиаторов настолько бурно, что иногда дело доходило до самых настоящих общественных волнений, в которых не было никакой социальной или классовой подоплеки. Иногда при ходи лось даже удалять с представления актера или возничего, способного вызвать настолько бурную реакцию толпы в свою поддержку или, наоборот, настроить публику против себя.
В самом Риме, как и в любом другом городе, представление неизменно становилось значимым событием; в греческих провинциях таким же важным событием были состязания атлетов: большие (isolympicoi, periodicoi), средние (stephanitai), воплощавшие собой все, что только есть на свете чисто греческого, и сопровождавшиеся ярмаркой, и малые (themides). Были у греков и бои гладиаторов, которые они услужливо переняли у римлян. Атлеты, актеры, возничие и гладиаторы находились в центре внимания; сам театр определял моду: народ распевал песни, ставшие популярными после их исполнения со сцены.
С точки зрения философской мудрости, страсть к зрелищам была предосудительна и порицалась так же, как и стремление к излишествам; христиане считали, что «театр — это сладострастие, цирк — отрешенность, а арена — жестокость». Причем, на их взгляд, жестокими были сами гладиаторы: они добровольно шли на убийство и самоубийство (и в самом деле, и то и другое было добровольным, в противном случае такого рода зрелища стали бы представлениями весьма посредственными). И если в нашем понимании осуждения достоин садизм самих зрителей, то подобный аргумент никогда бы не пришел в голову ни одному римлянину, вне зависимости от того, был он философом или нет. Гладиаторы привносили в жизнь римлян крепкую порцию вполне одобряемого всеми садистского наслаждения: наслаждение видеть трупы, видеть смерть человека. Само по себе зрелище не было подобием фехтовального поединка с реальным риском: весь интерес заключался в самой смерти одного из гладиаторов или, еще того лучше, в решении толпы его добить или же пощадить, когда он, изможденный и обезумевший, будет просить о пощаде. Самые лучшие бои заканчивались именно так — решением о смерти пли помиловании, которое принимал меценат, устроивший этот бой, или уставшие от зрелища зрители. Многочисленные изображения на лампах, посуде и других предметах домашнего обихода воспроизводят сей важный момент; меценат, оплативший представление, также не упускал возможности лишний раз похвастаться своими заслугами: он заказывал картины, мозаики или скульптуры для своей передней или для надгробия, на которых отображался момент убийства обессиленного гладиатора; если же он покупал у Фиска приговоренных к смерти заключенных с тем, чтобы казнить их в антракте представления, он велел запечатлеть их отданными на растерзание диким зверям — за его счет. Эвергетизм обязывает. В греческих провинциях смерть боксера во время поединка на состязаниях атлетов также не считалась «несчастным случаем во время состязаний»: она приносила атлету истинную славу, почти как смерть на поле брани; публика прославляла его храбрость, его силу духа и волю к победе.