Секс заставляет мечтать и диктует поведение. Не отдавать себе в этом отчета — значит впадать в анахронизм. По мнению Бронислава Бачко[434], слово «сексуальность» появляется лишь в 1859 году (никак не ранее 1845-го). В то время оно относилось лишь к тому, что имело половые признаки. До появления
Романы и стихи наводят на мысли о плотской любви. Непристойность, присутствующая повсюду и в то же время скрываемая, сквозящая во всех поворотах сюжета, заставляет читателя догадываться самостоятельно, что обостряет удовольствие. Такие фигуры речи, как эллипсис, литота, перифраза или метафора, усиливают воображение. Так функционируют упоминания о пароксизме наслаждения. В этой литературе женщину «берут», она «отдается»; «счастье» — «соитие» или «оргазм» — состоит из «невыразимого», «неслыханного» наслаждения, удовольствия «сумасшедшего, почти конвульсивного». Роман касается секретных аспектов сексуальной жизни, ушедших из либертарианского дискурса, наводит на мысли о фригидности и импотенции, находит удовольствие в извращениях.
Юмор меняется. «Откровенное», «здоровое» веселье дает повод для появления грубоватых шуток. Разные куплеты, появление которых инспирировано галантным веком, входят в моду в мелкобуржуазной и рабочей среде; они должны развеять меланхолию и поднять бодрость духа. Иносказание позволяет «смягчить» тему; контрпетри[435] усиливает намек на непристойность, заставляя работать воображение. В этом дискурсе постоянно говорится о нарциссизме мужского пола. «Мечта куплетиста, — пишет Мари–Вероник Готье, — это ненасытная женщина, не сводящая глаз с инструмента, доставляющего ей удовольствие». Здесь господствует воинственно–эротическая метафора. Девица постоянно «прекращает сопротивление»; удовольствие мужчины сводится к «стрельбе по мишени».
Двойственность женщины будоражит сладострастное воображение, то идеализирующее женщину, то, наоборот, демонизирующее ее; благодаря сердечному ритму этой сексуальности, как отмечает Жан Бори, набожность сменяется подвигами в борделе. Код романтической любви навязывает женщине «ангелизм в постели», который сегодня вызывает улыбку. Табу на проявление желания заставляет ее изображать жертву: она ни за что бы не «отдалась», если бы не сила натиска, заставившего ее признать «поражение». Во искупление своей «слабости» после «экстаза» женщина должна вести себя как чистый ангел. Луиза Коле — не недотрога; именно она набросилась в фиакре на юного Флобера. Однако по завершении их первой любовной сцены в какой–то гостинице она лежит на кровати, «с волосами, разметавшимися по подушке, подняв глаза, молитвенно сложив руки и обращая к небу безумные слова»[436]. «В 1846 году, — комментирует Жан–Поль Сартр, — женщина из буржуазного общества, после того как проявила свои животные стороны, должна была изображать ангела».
Несостоятельность в сексе вызывает у мужчины все большее беспокойство. Сладострастный рассказ одного из персонажей Мюссе решительно отличается от триумфализма Ретифа[437]. В книгах описываются пароксизмы страсти, экстаз. Наслаждение опустошает Намуну[438], на что указывают «легкий трепет, чрезвычайная бледность, конвульсии горла, проклятия, несколько бессвязных слов, произнесенных совсем тихо…»
Романтическая фигура сладострастия, далекая от садистских удовольствий, из которых она вышла, тем не менее сопровождается скрупулезным подсчетом совершенных половых актов и следующей за ними боязнью истощения и упадка. Тогдашний буржуа постоянно нуждался в обнадеживающих сексуальных подвигах или, по крайней мере, в математическом подтверждении регулярности. Гюго и Виньи подсчитывали количество испытанных оргазмов, Флобер — свои подвиги, а Мишле ежегодно подводил итог своей сексуальной активности. Все это говорит о том, что годобные вычисления были весьма распространены в буржуазной среде.
Этот театр сладострастия, где мешаются экстаз и деградация, разворачивается на периферии. В интерьере борделей, в случайных встречах на улице, в удовольствиях адюльтера формируются оттенки наслаждения; мы должны пройти этим маршрутом, по которому нас поведут многочисленные конфигурации пары.