— «Велискурт! Постыдитесь вы этих своих слов!» — в порыве негодования с жаром воскликнул профессор. «Да, у вас, видно, и сердца — нет!… Как можете вы, в самом присутствии своего умершего ребенка, — даже подумать отказать смиренной, столь ничтожной просьбе! Не все-ли вам равно, где бедный мальчик будет похоронен! Во всю его жизнь вы ничем не порадовали его — кроткий, послушный, он беспрекословно исполнял все неимоверные ваши требования — даже я, который известен всей Англии строгостью дисциплины моей системы воспитания, я был поражен суровостью предписаний, вошедших в план воспитания вашего сына, и счел их не выполнимыми… я решил, и разговор мой с д-ром Гартлеем подкрепил мое решение, что я не дам вам этого ребенка в обиду — что сберегу это нежное, маленькое существо — и действительно, я всячески берег его — но, Боже! я упустил из вида — главное… да не вменится мне это в преступление!…
— «Я крайне изумлен слышать от вас подобные речи, профессор!» сдержанно произнес Велискурт. «Сделайте милость, успокойтесь! Вы были действительно весьма снисходительны и добры к моему сыну, и, конечно, если это может для вас быть приятно — я исполню безумное его желание — но не считать его таковым не могу! Я полагаю, что мне следует съездить к д-ру Гартлею и ему поручить вести это дело. — Конечно, будет наряжено следствие — весьма скучная это процедура.»
Профессор выслушал его до конца, и с горечью тихо промолвил:
— «Велискурт, вы никогда не любили своего сына… Если бы любили, не могли бы вы так говорить — теперь…» и он указал на диван, на котором покоился кроткий облик как-бы тихо уснувшего ребенка…
Холодно и спокойно Велискурт ответил:
— «О любви тут не для чего поминать — в отношениях отца к сыну нет места сентиментальности. Правда — я от своего сына ожидал многого — но теперь вполне сознаю, что в нем пришлось бы мне горько разочароваться… рассудок его был слабый — вследствие этого он, без малейшего к тому повода, сам лишил себя жизни — да, пожалуй, лучшего он ничего и сделать не мог… Однако пора мне разыскать д-ра Гартлея».
Не торопясь, ровным, привычным шагом он вышел из комнаты. Выражение холодного, бездушного его лица само за себя говорило — другого обличения не требовалось…
Профессор Кадмон-Гор остался один — тихо, благоговейно подошел он ближе к маленькому покойнику, и погруженный в глубокую думу, скоро потерял из виду и себя самого и все свои «теории.» С любовью и умилением глядел он на милые черты кроткого, детского личика и вполголоса проговорил:
— «Лучшего он сделать не мог… Да! пожалуй, что так… пожалуй, что так!… бедный мальчик — с таким отцом, с такою матерью, и с таким — воспитателем… кто знает, насколько и я виноват перед ним…
Тут последовало нечто весьма странное — нечто прямо изумительное — профессор приподнял на руки мёртвого мальчика, нежно прижал его к себе, и, целуя его холодную головку, громко сказал:
— «Да, Лионель, я это обещаю! Я обещаю, ради тебя, что когда придется мне учить другого мальчика, я наперед обдумаю, не будет-ли и лучше, и разумнее сперва довести его до познания Бога любви — а там — Самой этой любви поручить его!…
Глава ХVI
Трагичная история несчастного ребенка быстро облетела всю деревню и то чувство сострадания, которое присуще человеческому духу, как электрический ток, передавалось из дома в дом, из сердца в сердце, так что в Коммортине не было ни одного мужчины, ни одной женщины, ни одного ребенка, кто-бы не был растроган, до неизъяснимой жалости, безвременной кончиной бедного мальчика.
Протокол, составленный комиссией, производившей следствие, гласил, что «самоубийство было совершено в минуту умопомешательства. "Д-р Гартлей, вызванный в качестве эксперта, заявил, что мальчик был доведен до страшного преступления переутомлением мозга, причиненным несоразмерными его силам умственными занятиями. Это мнение подтвердил сам профессор, но он не счел уместным тут-же высказать то убеждение, которое слагалось в душе его и все сильнее и сильнее овладевало им: что отсутствие религиозного начала в воспитании, а не что иное, довело до гибели эту молодую жизнь.
Наконец настало и утро похорон. Весь Коммортин, от мала до велика, участвовал в проводах Лионеля.
Рубен Дейль, рядом с могилкой дорогой своей девочки, приготовил новую могилку, и теперь, опираясь на свою лопату, сквозь слезы смотрел на благоговейно стоявшую толпу и трепетно слушал, как старичок священник, голосом часто прерывавшимся от волнения, тихо читал столько уже раз им слышанные, торжественно-победные слова:
— «Так и при воскресении мертвых. Сеется в тлении, восстаёт в нетлении; сеется в, унижении, восстаёт в славе; сеется в немощи, восстаёт в силе; сеется тело душевное, восстаёт тело духовное… Когда-же тленное сие облечется в нетленое, и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?»