В отличие от своих соотечественников, не чуравшихся открыто говорить о великом германском духе, как, например, Фихте и Гегель, Ницше постоянно подчеркивал преимущества своего польского происхождения[1628]
. Безусловно, признание философа-пророка в своей симпатии к славянам могла вызвать у приверженца идеологии нацизма лишь чувство неприязни, нередко переходящей в патологическую ненависть. Вот некоторые из этих признаний: «Одаренность славян казалась мне более высокой, чем одаренность немцев, я даже думал, что немцы вошли в ряд одаренных наций- лишь благодаря сильной примеси славянской крови»; «Мелочность духа, идущая из Англии, представляет нынче для мира великую опасность. Чувства русских нигилистов кажутся мне в большей степени склонными к величию, чем чувства английских утилитаристов… Мы нуждаемся в безусловном сближении с Россией и в новой общей программе, которая не допустит в России господства английских трафаретов. Никакого американского будущего! Сращение немецкой и славянской расы»[1629]
.Не будем забывать, что одним из великих кумиров «философа неприятных истин» был Ф. М. Достоевский, которого он считал своим духов-. ным учителем: «…Достоевского, единственного психолога, у которого я мог кое-чему поучиться: он принадлежит к самым счастливым случаям моей жизни…» («
И до какой степени нужно оболгать этого «великого гражданина мира», великого космополита, великого гуманиста, чтобы связывать его имя со столь низкосортной, пошлой, популистской антигуманистической идеологией.
Безусловно, многое, что звучит из уст философа-пророка, кажется нам, воспитанным на ценностях христианской культуры и морали, кощунственным. И всё же всё сразу становится на свои места, как только мы признаемся самим себе, что всё сказанное немецким мыслителем — правда. Да, это — горькая правда, но всё же правда. А разве его воля к власти, точнее к могуществу, превосходству не есть ли выражение одного из основных инстинктов человека, его эгоистической природы? Кто из людей, руководствующихся здравым рассудком, здравым смыслом, не стремится к превосходству над другими, к совершенству? Кто рискнет оспорить эту правду жизни?
Слишком проницательный и честный по натуре своей, чтобы обманывать себя и других, Ницше в конце концов был принужден остаться лицом к лицу со всеми ужасами человеческого существования. Он выступил против добра, сострадания и других христианских добродетелей не потому, что он был черствый, жестокий, недоступный жалости человек. Он не уступил бы в гуманности ни одному из христиан, но перед лицом суровой, жестокой действительности он не мог говорить неправду. В условиях благовоспитанной, пуританской христианской Европы действительно нужно было стать сумасшедшим, набраться великого мужества, чтобы воспользоваться, как говорил великий Кант, своим рассудком и высказать вслух европейцам суровую, жестокую правду действительности. И в этом рискованном деле Ницше следовал божественному Сократу, учившему людей пользоваться своим разумом, мыслить самостоятельно. А его разум говорил ему, что любовь и сострадание, которым учит христианство, ничего не могут дать человеку перед лицом жестокой действительности. Он учит быть твердым, чтобы уметь вынести страшный вид жизни, уничтожающий всякого сострадательного человека. Любовь к ближнему и сострадание оказываются бессильными пред «великим несчастьем». Они скорее добивают, чем спасают.
Если любовь йе спасает, а сострадание бессильно, то, что делать человеку, который не может ни любить, ни сострадать? Где найти то, что выше сострадания, выше любви к ближнему? В Боге? Но этого Ницше не мог допустить, ибо это значило бы отнять у Бога его священные атрибуты и возвести в божество слабое беспомощное существо. В нравственности? Философ-пророк надеялся, что она — всемогуща, заменит ему Бога, он даже искал в нравственности проявлений Бога, но не нашел. И тогда, как справедливо отмечает Лев Шестов, «пришла к Ницше та безумная, на первый взгляд, мысль…, что Бог не за добро и за добрых, а за зло и за злых…». В этом и следует искать корни ницшеанского имморализма.