Отбирая из своего материала факты для включения в "Историю", Григорий отчасти был скован традиционными темами историка (придворные события, военные походы, смены епископов, чудеса и знамения), отчасти же был волен упоминать обо всем, что представлялось ему и его современникам интересным, о чем больше говорили вокруг. Этой возможностью Григорий пользовался очень широко, что и делает его "Историю" из ряда вон выходящим памятником средневековой культуры. Эпизоды его рассказа напоминают то приключенческую повесть (о бегстве Аттала, III, 15), то уголовную хронику (о Сихаре и Храмнезинде, IX, 19). Ни у какого другого раннесредневекового или античного историка (кроме, может быть, "отца истории" Геродота, также по крупицам собиравшего свой материал из первых рук и первых уст) такие эпизоды вообще не попали бы в историю: "...кто такие Австригизел, Сихар, Храмнезинд? Даже не племенные вожди; кровавые драки между ними в цветущую пору империи даже не побудили бы главного чиновника провинции отправить в Рим донесение"12. Перед нами редчайший случай заглянуть в психологию восприятия событий человеком раннего средневековья и увидеть, в каком живом и конкретном виде предстают они его сознанию и в каком пестром беспорядке теснятся в его памяти.
Современный историк, стараясь выделить из массы фактов, сообщаемых Григорием, такие, которые интересны для нашего понимания истории, часто сталкивается с неожиданностями. Например, казалось бы, что для Григория, сановника галло-римской церкви во франкском светском мире, разница между галло-римлянами и франками должна быть весьма существенна. Но это не так: лишь изредка ему случается упоминать, к какой народности принадлежат его исторические персонажи (например, послы: Вармарий-франк и Фирмин-галл, IV, 40); когда он называет кого-то варварами (III, 15), то это не столько противопоставление германцев романцам, сколько невежественных людей культурным (в таком значении использовал это слово и Фортунат, VI, 2, 7; в таком дошло оно и до наших дней). Причина понятна. Для христианского историка не было разницы между германцем и романцем, как для христианского апостола не было разницы между эллином и иудеем, была только разница между христианином и язычником; именно в этом сказывалась сплачивающая роль христианства в дробном мире раннего средневековья. Ф. Энгельс писал: "В христианстве впервые было выражено отрицательное равенство перед богом всех людей как грешников и в более узком смысле равенство тех и других детей божьих, искупленных благодатью и кровью Христа"13.
Или, казалось бы, от Григория можно было бы ожидать преувеличенного представления об историческом значении франкских королей, которых он описывал и от которых он зависел, и преуменьшенного - о событиях в далеком Константинополе, едва и отрывочно доходивших до него. Но и это не так: разрозненные сведения о смене правителей на Востоке (в Византии) он бережно собирает и пересказывает подробно (IV, 40; V, 19, 30), потому что для него как для христианина настоящие наследники вселенской империи, предшественницы вселенской церкви, - именно они, а Франкское государство при всем его могуществе - никоим образом не империя, а лишь королевство франков (regnum Francorum).
Из этого видно, как христианская идеология одновременно и расширяет и сужает поле зрения историка: в каждом своем герое он видит прежде всего человека и христианина (или язычника) и лишь затем замечает отличительные черты его народности или особенности социального положения. Этнографический очерк о нравах и обычаях франков (по типу "Германии" Тацита или "Записок о галльской войне" Цезаря) вроде бы сам собой напрашивался под перо Григория, и материала об этом у него было вполне достаточно, но такая мысль, по-видимому, даже не приходила ему в голову. Такие, унаследованные от родового строя, понятия, как родовая честь, кровная месть и заменяющий ее выкуп, встречались в окружающем Григория обществе на каждом шагу (достаточно вспомнить тот же рассказ о Сихаре и Храмнезинде, VII, 47; IX. 19, или историю казни женщины, опозоренной пресвитером, VI, 36). но логика этих чувств для Григория не всегда понятна, иногда в актах выкупа за обиды роду он видит простое общечеловеческое корыстолюбие.