Опьянённые и расслабленные, мы с Симоной внезапно отпрянули друг от друга и побежали по газону, словно щенята. Ветер ревел, и выстрелы не могли разбудить обитателей замка. Но когда мы взглянули на окно, над которым хлопала простыня, то с удивлением обнаружили, что одна из пуль оставила звездообразную трещину на стекле; вдруг это потревоженное окно растворилось, и во второй раз показался всё тот же силуэт.
В ужасе представив себе, как сейчас в проём выпадет окровавленный труп Марсель, мы стояли внизу перед этим недвижным видением, не в силах докричаться до девочки из-за ветра.
— Где твоя одежда? — спросил я у Симоны мгновенье спустя.
Она ответила, что искала меня, но, не найдя, так же, как и я, проникла внутрь замка. Перед тем, как перепрыгнуть через подоконник, она разделась донага, решив, что так ей будет «удобнее». Настигнув меня, она испугалась и убежала, но платья своего так и не отыскала. Наверное, его унёс ветер. Тем временем она пристально следила за Марсель и поэтому не спросила меня, почему я тоже голый.
Девочка в окне исчезла. Прошло мгновение, которое показалось нам вечностью; она включила свет в комнате, а затем вышла подышать свежим воздухом и повернулась лицом к морю. Ветер подхватил её светлые, гладкие волосы, и мы смогли рассмотреть черты её лица: она ничуть не изменилась, только во взгляде сквозило пугливое беспокойство, резко контрастировавшее с почти детским простодушием. Казалось, будто ей не шестнадцать, а всего лишь тринадцать лет. Её тело в легкой ночной сорочке было тонким, но округлым, крепким, но не пышным и таким же прекрасным, как её пристальный взгляд.
Когда она, в конце концов, заметила нас, то от удивления оживилась. Она что-то прокричала, но мы ничего не расслышали. Мы помахали ей. Она покраснела до самых ушей. Я нежно гладил Симону по голове, а она, почти рыдая, посылала Марсель воздушные поцелуи, на которые та отвечала, даже не улыбнувшись. Наконец Симона опустила руку вдоль живота до самого лобка. Марсель сделала то же самое и, став одной ногой на подоконник, обнажила бедро, затянутое в шёлковый чулок, который поднимался до светлых волосков. Удивительная деталь: на ней был белый поясок и белые чулки, а на темноволосой Симоне, которую я обнимал за попу, был чёрный поясок и чёрные чулки.
В эту бурную ночь две девочки быстро и энергично мастурбировали, стоя друг напротив друга. Их тела были неподвижны и напряжены, а взгляды застыли от чрезмерной радости. Внезапно какое-то невидимое чудовище оторвало Марсель от решётки, в которую она крепко вцепилась левой рукой: и мы увидели, как она в исступлении повалилась навзничь. Перед нами осталось только пустое окно — прямоугольное отверстие, прорезавшее ночную тьму и открывавшее нашим усталым взорам ясный день, всходивший над миром молний и зари.
Струйка крови
Моча ассоциируется у меня с селитрой, а гроза — даже не знаю, почему — со старомодным ночным горшком из пористой глины, выставленным в дождливый осенний день на цинковой кровле провинциальной прачечной. В ту первую ночь, проведённую в лечебнице, эти унылые образы навсегда соединились в тёмном уголке моего сознания с влажной вульвой и подавленным взором Марсель. Однако пейзаж, существовавший в моем воображении, внезапно начали заливать полоска света и струйка крови: ведь когда Марсель испытывала оргазм, она всегда заливалась, но не кровью, а струёй светлой и даже, как мне казалось, светящейся мочи. Этот поток, вначале бурный и прерывистый, как икание, а затем вольный и ленивый, совпадал с приливом нечеловеческой радости. Неудивительно, что самые пустынные и неказистые ландшафты снов являются не чем иным, как настойчивым требованием; они соответствуют упорному ожиданию громового раската — и чем-то похожи на освещённый проём пустого окна в ту минуту, когда Марсель, упав на пол, обливалась мочой.
В тот день нам с Симоной пришлось бежать из замка и под завывания ветра мчаться, подобно зверям, голыми сквозь враждебную тьму, представляя себе, какая тоска теперь снова охватит Марсель. Несчастная пленница стала для нас олицетворением печали и гнева, непрерывно разжигавших в нас похоть. Некоторое время спустя (когда мы нашли велосипеды) мы смогли предоставить друг другу возбуждающее и, как принято говорить, непристойное зрелище голого, но обутого тела, сидящего в седле. Мы быстро крутили педали, не смеясь и не разговаривая, и эта отчуждённость вполне отвечала нашему бесстыдству, нашей усталости и нелепости нашего положения.
Мы смертельно устали. На берегу Симона остановилась, охваченная ознобом. Пот лил с нас ручьём, и Симона дрожала, стуча зубами. Тогда я снял с неё чулок, чтобы вытереть ей тело: от него исходила теплота, как от постелей больных и лож сладострастия. Постепенно ей стало немного легче, и она подставила мне губы для поцелуя вместо благодарности.