Другая трудность выявляется, когда мы задаемся вопросом, должна ли (внутренняя) речь персонажа, передаваемая НПР, пониматься как конкретно
С другой стороны, указывалось также, и наиболее убедительно это сделала Доррит Кон, что передаваемая НПР речь персонажа может оставаться как бы «задержанной <….> на пороге вербализации» (Cohn 1978: 103), тогда как за артикуляцию речи несет ответственность рассказчик. И представляется вполне возможным интерпретировать многие примеры НПР в литературе, а также все то же простое утверждение, что я счастлив выступить на конференции — как передающие невысказанные чувства (мнения, впечатления, ощущения) диегетического персонажа. Чтобы быть счастливым, не обязательно говорить себе об этом, — и это обычный случай в нарративной литературе, у Остен, Флобера, Достоевского
[670].Теоретики-нарратологи пытались описать подобные случаи с помощью таких терминов, как «репрезентированное восприятие», или «репрезентированное сознание» (Brinton 1980), или даже «несобственно-прямая мысль» (ср. Fludemik 1993: 77–78; Sanders & Redeker 1996: 301). В том же духе, Пальмер недавно обратила внимание на «преувеличение значимости вербального компонента мысли» (Palmer 2002: 31) в стандартных подходах к НПР, и я склонен согласиться с этой критикой.
Но и соглашаясь, я снова вижу проблему. Если бы мы принимали как НПР передачу всякого невербализованного восприятия или ощущения, или оценочного мнения, или идеологии (как сказал бы Бахтин) — или «взгляда на мир» в целом, — было бы весьма сложно определить, где в данном нарративе экстрадиегетическое повествование сменяется (невысказанной) внутренней речью персонажа. НПР остается предметом интерпретации, а не стабильной, формально определяемой модальностью.
В своем пионерском исследовании Кон уже обратила внимание на «трудность решения того, должен ли конкретный отрывок пониматься как рассказанный монолог, рассказанное восприятие или как объективное сообщение» (Cohn 1978: 134). Она продолжает несколько уклончиво: «Мы не зашли в своем исследовании современной литературы настолько далеко, чтобы показать, что происходит в тех экспериментальных текстах, где системы времен и местоимений становятся нестабильными и „логика“ литературы воспринимается только через ее отсутствие» (139).
Как предполагалось, в задачи классической нарратологии не входит разрешение запутанных случаев. Теперь настало время обратиться к одному из пограничных текстов, где описанные выше проблемы могут наблюдаться в живом действии.
Рассказ Набокова может показаться с первого взгляда не очень сложным, особенно по сравнению с дальнейшими экспериментами автора с нарративной формой
[671]. В то же время мы имеем дело со своего рода «пре-постмодернистским» текстом, так как под довольно незамысловатой поверхностью истории разыгрываются и разрушаются нарративные различия, которые мы только что подвергли исследованию, — граница между речью персонажа и речью рассказчика; граница между тем, что вербализовано, и тем, что остается в уме, или граница между тем, что воспринимается, и тем, что воображается и гипотетично. В конечном итоге речь идет о границе между отдельными онтологическими уровнями нарратива. Посмотрим на текст несколько внимательнее.Рассказ ведется с точки зрения героя, эмигранта и бизнесмена Антона Петровича, чье неудачное соприкосновение с традицией русской дуэли составляет основное действие нарратива. Тот факт, что мы имеем дело с точкой зрения героя, сигнализируется в начальных предложениях рассказа сдвигами между РП (попытки героя восстановить в уме начало фатальных событий), сообщениями в РР и различными смешениями речи рассказчика и героя (= РР + РП), которые, если даже не являются формально НПР, вводят тем не менее в повествование оценочный язык, лексические наполнители или временные дейксисы, источник которых — сознание Антона Петровича: