Начинается заседание. Отсутствует парторг (тогда им был И. Н. Осиновский), отсутствует заведующий сектором Византии 3. В. Удальцова, отсутствует большой активист А. Н. Чистозвонов. Заседание должно уже начаться, а они все еще находились в кабинете Е. М. Жукова и пребывали там примерно минут сорок. Мне становится ясно, что речь идет о том, какую резолюцию по поводу очередных завихрений Гуревича надо принимать: отсекать голову или не отсекать, «казнить нельзя помиловать». Наконец, являются, я не стал вглядываться в их лица, кажется, они были не удовлетворены, каждый по — своему, но, по — видимому, какой‑то компромисс состоялся.
Я думал: ладно, я исказил, недооценил, переоценил, извратил, но каково бедному моему директору! Ведь это грехопадение сотрудника его Института, порочная статья опубликована в органе Института всеобщей истории. Самое мудрое, что мог предложить административный ум, — попытаться спустить это на тормозах, отчитаться наверх, что меры приняты, и вместе с тем не устраивать лишнего шума. Так оно и произошло. Коллеги, желавшие меня выгородить, один за другим говорили: да, в этом сборнике № 37 есть интересные материалы, но некоторые содержат не совсем, может быть, верные утверждения. Вот, в частности, у Арона Яковлевича, по — видимому, преувеличена роль католической церкви. Я сижу и думаю: каким прибором вы измерили эту роль, почему вы знаете, что я ее преувеличил? А может быть, я ее как раз преуменьшил, поскольку еще недостаточно знаю историю католической церкви. Затем говорят: в некоторых других статьях есть неточные формулировки. И вдруг я слышу, протираю уши: и у А. Н. Чистозвонова в его статье тоже что‑то не так. Ну, ребята, как говорил в известном анекдоте директор бани, ставший директором театра: «Иде я нахожуся?» Наконец, ясность вносит А. Н. Чистозвонов, который этих экивоков не понял: «Зачем мы притворяемся? Мы проводим обсуждение статьи Гуревича, причем не по своей воле, а потому, что дано соответствующее указание, и мы его выполняем». И нечего растворять по дозам критику, надо с Гуревичем и разбираться. Было принято соломоново решение: указать, что в статье Гуревича, содержащей интересный конкретный материал, явно преувеличена роль католической церкви.
На этом мое авторство в сборнике «Средние века» и мой роман с сектором истории Средних веков кончились навеки. Больше я там не печатался. Нужно сказать, что это был год массового исхода из сектора истории Средних веков — такой exodus. Малов ушел, Осиновский ушел, Павлова ушла, ушли еще некоторые люди, которые не хотели там работать. Почему? Не буду отвечать на этот вопрос — я в этом секторе не работал. Ни меня, ни М. А. Барга, ни Л. М. Баткина — ведь не самые уж завалящие мы были медиевисты — никогда в этот сектор и близко не подпускали. Да мы и сами туда не особенно рвались. Чувствуя себя маргиналами, мы пребывали в других подразделениях Института.
Но какую роль вообще играла Академия наук в эти годы? Ведущие наши гуманитарии — лингвисты, семиотики, литературоведы, историки, искусствоведы — вспомним хотя бы Топорова, Аверинцева, Гаспарова, Мелетинского и многих других, в том числе и историков, уже известных своими трудами, — в университетах не работали. Пожалуй, было только одно исключение — Ю. М. Лотман в Тартуском университете. Так ведь это не в Москве, а в Тарту, на периферии. Еще Вяч. Вс. Иванов работал в МГУ, но в 1960 году, когда он вступился за Б. Л. Пастернака, его, совсем молодого человека, вышвырнули из университета.
Все мы оказались в академических институтах, кропали свои сочинения, это нам разрешалось. Многие это рассматривали как привилегию — тебя не трогают, за казенное жалованье сидишь и занимаешься своим делом, время от времени выполняешь плановую работу. Но от преподавательской деятельности, дела благодарного, но требующего огромных усилий, нас заботливо оградили и к студентам не подпускали. Мы были изолированы от молодежи. Совместительство не поощрялось, одни лишь боссы считались незаменимыми, и их повсюду приглашали. И много лет спустя, когда совместительство было разрешено и академических специалистов можно было привлекать для преподавания, и то все мы оставались вне университетской системы, кроме вновь образованного РГГУ. Только создание кафедры теории и истории мировой культуры на философском факультете МГУ изменило положение.
В начале 70–х годов мы ощущали все возраставший нажим сил, которые мешали свободному развитию мысли. Требовались историки, которые не думают. А когда появлялись какие‑то группы думающих гуманитариев, то, естественно, с ними старались расправиться. Мы пытались сопротивляться.