Я снова пустилась бежать, уподобившись потоку, яростно пробивающему себе путь. С берегов, проносившихся мимо, неслись вопли, там оставались истерические припадки, битая посуда, буйные выходки, хлопанье дверьми, лестницы, с которых я сбегала стремглав. Я бросила Л. потому, что он был свирепым, а Н. — потому, что она была слишком нежной. Я ушла от Т. потому, что он был похож на меня, от С. — из боязни, что стану бояться его, а от Б. — из боязни, что он будет бояться меня. Я уходила, потому что мне нужно было бродить по ночам и спать днем. Уходила, чтобы не сказать каких-то слов, которые бы все зачеркнули, чтобы вообще избавиться от надобности что-либо говорить или, напротив, чтобы поговорить, причем немедленно, хоть с кем-нибудь. Я ложилась спать на асфальте, на плитах мостовой, на полу, один раз — на ковре из трав в полной цветов оранжерее среди чистого поля, в то время как снаружи намело снега до самых стекол, а то, помню, и на парковой скамейке, закутавшись в большой кусок белого полиэтилена, что дал мне сумасшедший мистик, который проповедовал под дождем, а еще однажды — на трясущейся кровле полуразрушенной башни, где вместо окон зияли дыры, а от стен остался один скелет.
Бури настигали меня все чаще. Со скоростью урагана проносились мимо лица, тела, пейзажи. Я пыталась вырваться, но при каждом усилии круговерть только еще более ускорялась. Краски затевали оголтелую сарабанду, прыгали друг на друга, кусали себя за хвост, как взбесившиеся змеи, оставляя в своем кильватере головоломное кружение черных извивающихся шнурков, черных покрывал, черных стен, огромное черное колесо, что вращалось все быстрее, постепенно раскаляясь, плавясь в жидком сверкании.
Я написала художнику, умоляя его о встрече. Он не ответил. Я стучалась в дверь его новой мастерской — ни души. Пошла в старую — там дверь открылась. Он холодно поздоровался, предложил войти. Я рассказала ему все, что со мной случилось. Его лицо сделалось мрачнее тучи, он процедил гневно: «Зачем вы пришли? Мне нечего вам дать!» Распахнул дверь большого зала, показал разбросанные по полу изодранные полотна и другие, прислоненные к стенам. Там же стояла походная кровать. «Я не более чем вот это, и это, и это. Вам не кажется, что с меня довольно моих собственных бзиков? Мне пришлось переехать сюда, пришлось брать заказы, я перестал понимать, куда меня занесло с моей живописью». Потом рубанул грубо: «Не люблю психов!» И выжидательно застыл в молчании перед своими полотнами. Наконец сказал: «А теперь мне надо работать».
Я одна спустилась на шатком лифте пакгауза. Голову ломило, как после попойки. Но я заметила, что в глазах прояснилось. Розовой целлулоидной куклы, что висела на уличной решетке, там больше не было. Крашеные скамейки расставили заново. На месте свалки строительного мусора теперь был паркинг. Я с редким вниманием отмечала все это. Голова больше не кружилась, я подумала, что не так уж мне и плохо.
В тот же вечер я отправила письмо друзьям, жившим на севере страны, у самой границы, среди величественной природы на дальней оконечности континента. Я заверяла их, что, если они смогут меня прокормить, я буду им помогать, готова на любую работу. Несколько дней спустя мне прислали билет на проезд большими междугородними автобусами.
Этот человек был сторожем охотничьих угодий. Жил вдвоем с женой в обширном поместье, оставленном на его попечении. Владельцы не приезжали никогда, так что чета полновластно распоряжалась лесами, озером, лугами. Каждое утро мы брались за работу, а по вечерам беседовали у камина. Я с удивлением осознала, что прежде мы встречались всего один раз. Их это тоже удивляло. Они тогда еще жили в городе, он работал инженером по механическим конструкциям, она служила в той же фирме. Мы не говорили ни о тех временах, ни о моих приключениях. Поместье требовало забот, и возможности беседовать на темы, связанные с ними, было вполне достаточно. К тому же мы получали килограммы воскресных газет, их нам хватало на всю неделю. По вечерам сторож мастерил маленькие заводные машинки, у меня появилась привычка немного поигрывать с ними. Они были выкрашены в ярко-красный цвет и собирались из деталей, которые вставлялись друг в друга с диковинной точностью, мне страшно нравилось пускать их в ход. Так и шли дни — серые, но это меня устраивало. Мой друг и его жена были ирландцами. У обоих молочно-белая кожа, местами усеянная золотистыми пятнышками. Когда вечерами мы тихонько покачивались на веранде в своих креслах-качалках, я была довольна, что мой взгляд останавливается у порога этой кожи, не порываясь вглубь, и наши речи тоже всегда легки. Мне вспоминалось огромное сизое болото, куда я рухнула однажды, и я говорила себе: «Нельзя видеть все». И еще говорила, что «больше не стану пытаться все увидеть».