Сама себе я тоже представлялась ясной до прозрачности. Моя прозорливость в отношении собственного поведения была так велика, что подчас у меня даже возникало впечатление, будто я ломаю комедию. Случались моменты, когда утомление вынуждало меня к неподвижности, руки отнимались, разум затуманивался. Но когда это проходило, начинало казаться, что я прекрасно могла бы начать все сызнова: возобновить одну за другой все прежние привычки, встряхнуться, организоваться, закруглять каждый день, как жемчужину, и верить, что одно завтра будет следовать за другим по накатанным рельсам согласно маршруту и дорожным знакам. При всем том хватило бы и малейшего сдвига в сознании, смещения на несколько сантиметров, чтобы вся эта история сделалась мне отвратительной; тогда я, верно, отнесла бы ее на счет лени, скуки и трусости. По ту сторону подобного рубежа мне виделось мое другое «я» в стенах иной комнаты. Там обосновалось чувство вины — множество его выдвижных ящиков с богатейшим выбором содержимого. С раннего детства их набивали словами, они так переполнены, что при малейшем толчке излишек готов просыпаться через край. Я утону в них с головой, стоит только вновь войти в свою квартиру, так хорошо приспособленную ко всем житейским надобностям, так великолепно подогнанную под навязанные общественной жизнью стандарты, что я даже не смогу осознать, насколько многообразно и поминутно ее требования стесняют меня и ранят, до какой степени они не по мне. Слова, разжигающие чувство вины, прятались в прежних апартаментах повсюду — туго запакованные в пачки и рассованные по ящикам стола и шкафам, по всем углам и закоулкам; они походили на шарики нафталина, посредством которых поддерживаются порядок и гигиена. Стоит самую малость качнуться, и я могла бы снова сорваться, рухнуть туда, где острый едкий запах порядка и гигиены так привычен, что уже не ощущается, а там, возвратившись к себе домой, я не без смущения слушала бы разговоры, осуждавшие все, что со мной приключилось. А может, как знать, мной овладело бы полное безразличие к этой истории.
Я не чувствовала презрения к жизни, оставленной «по ту сторону». Мне представлялось даже, что я к ней очень близка и во всех отношениях настолько с ней совпадаю, что способна без надрывных усилий вернуться вспять. Таким образом, я убеждалась, что не могу быть серьезно больна, коль скоро необходим лишь простой маленький щелчок в мозгу, чтобы тотчас возвратиться к себе, к привычным обязанностям. Да только все это ни к чему. Хоть у меня не возникало настоятельного желания удаляться все дальше от прежнего быта, потребности в обратном я тоже не испытывала. Я избегала движения, моя пассивность удерживала меня там, где я находилась, и, если мне суждено считаться «больной», «больной» я и останусь.
На мой взгляд, все было хорошо так, как есть. Это состояние меня устраивало. Его называют нервной депрессией? Ну и пусть. Я себя больше не изводила, не была сама для себя тяжким бременем, а что до других, они пребывали в сером тумане, не пропускавшем ничего, кроме их силуэтов, стиравшем все краски. Они не могли меня затронуть. Мои чувства угасли, тоже свелись к оттенкам серого; при подобном состоянии я без помех манипулировала другими. А поскольку меня главным образом страшили перемены, я все делала для того, чтобы ситуация застыла на мертвой точке. В таком двоедушии нет ничего порочного, никакого скрытого умысла, ведь меня поставили перед очевидностью, которая вполне себя оправдывала и не могла возбудить никаких сомнений морального порядка. Другие оставались такими, какими хотели, я не стремилась ничем им досадить, не пыталась создать для них затруднения. Но было совершенно ясно, что наши пути разошлись. Чтобы снова присоединиться к ним, разогнать серый туман и вновь обрести краски жизни, мне пришлось бы что-то сделать, совершить некий акт, а любое, пусть самое ничтожное, усилие, в том или ином направлении меняющее положение вещей, мне претило.
Однажды утром явился посыльный, он приволок и свалил в коридоре на моем этаже большой плоский пакет. Вскоре пришел служитель и распаковал его. Там было несколько абстрактных картин, по-видимому, подарок кого-то из бывших пациентов. Служитель повесил их в коридоре. Когда он управился с этим, я вышла, чтобы взглянуть, что получилось. И тотчас в глазах потемнело, как мутнеет озеро, когда с взбаламученного дна поднимется ил. Картины кишели красками, у меня закружилась голова, я не находила в своем безупречно обкатанном репертуаре реакции, отвечающей этому впечатлению. Я вернулась в свою палату и тут заметила, что мне хочется кричать. Не от гнева или в истерике. Меня томила жажда долгого вопля, на мягких, низких нотах, который никогда бы не затихал, продолжаясь сам по себе, вопля, натянутого, как стальной канат, по которому я бежала бы быстрее, чем катится капля воды, вопля приглушенного, но глушащего все прочие звуки, и чтобы он раскинулся, как гигантская промокашка, втягивая в себя все до горизонта и далее, далее.