Читаем История культуры Санкт-Петербурга полностью

В XX веке балет воспринимался как искусство в основном с русскими, а точнее, с петербургскими корнями. В первые десятилетия века международная привлекательность балета была результатом прозелитизма Дягилева, который сам себя считал детищем петербургской эстетики. Со смертью Дягилева в 1929 году петербургские истоки классического танца оскудели и, возможно, были бы сведены на нет, если бы не усилия Баланчина. Баланчин также вернул к жизни в значительной степени улетучившуюся к середине XX века петербургскую ауру музыки Чайковского.

Преклонение Баланчина перед Чайковским не было подвержено влиянию моды. Среди самых первых балетов, поставленных им в Америке, были «Моцартиана» и «Серенада» на музыку Чайковского; каждый из них занял свое прочное место в театре Баланчина. Меланхолическая «Серенада» с ее текучими, плавными линиями и угадываемым аллегорическим подтекстом стала одним из самых популярных произведений Баланчина. Глубоко прочувствованная «Моцартиана» после нескольких переработок превратилась в загадочную мистическую дань Чайковскому – классицисту и западнику.

Баланчин, регулярно возвращаясь к музыке Чайковского (как и к произведениям других двух петербуржцев – Глинки и Глазунова), всегда помещал эти композиции и собственную хореографическую интерпретацию в «петербургский» контекст. Эта традиция началась еще с «Ballet Imperial» (позднее переименованного в «Tchaikovsky Piano Concerto № 2»), поставленного в 1941 году в декорациях старого «мирискусника» Добужинского как дань Санкт-Петербургу, Петипа и Чайковскому. Имперские и придворные ассоциации настойчиво использовались в «петербургских» опусах Баланчина и впоследствии.

Это особенно интересно, если знать, что в характере, привычках и вкусах Баланчина не было, собственно, ничего «имперского» или «придворного». Конечно, Баланчин был настоящим петербургским барином, вежливым и учтивым, но надменным и чересчур аристократическим его поведение назвать трудно. Как замечал Мильштейн, Баланчин «был монархистом и демократом, что вовсе не исключало одно другого».

Его монархизм был ностальгическим и эстетическим. Баланчин любил гамбургеры и ковбойские фильмы, но в репетиционном зале он становился самодержцем. В этом смысле его театр можно было назвать монархией, во главе которой стоял сам хореограф. Отзвуки этой «монархической» системы, несомненно, отражались в балетах Баланчина.

Парадоксально, но монархическая идея, как она преломилась в балетах Баланчина, была принята американской либеральной элитой. Традиционные американские бытовые и политические ценности оставлялись публикой за порогом театра Баланчина, где царили элегантность, блеск, помпезность и торжественность. Императорский Петербург был здесь реабилитирован, а вместе с ним и музыка Чайковского. Ее романтические порывы больше не казались подозрительными балетным законодателям, ибо Чайковского исполняла та же труппа, которая доказала свою модернистскую направленность постановкой самых авангардных произведений Стравинского.

Можно сказать, что Стравинский в итоге добился реабилитации Чайковского именно через посредство «Нью-Йорк сити балле», самим фактом соседства своих произведений с сочинениями Чайковского на сцене театра Баланчина. Но, разумеется, это произошло в первую очередь благодаря непрестанной подвижнической работе по пропаганде Чайковского самого Баланчина.

Его решающим прорывом в этом направлении стала постановка в 1954 году «Щелкунчика». Этот спектакль, посещение которого в Рождественский сезон превратилось в своего рода нью-йоркский ритуал, сделал Чайковского почти национальным американским композитором. Через пронизанный петербургскими ассоциациями «Щелкунчик» связь американцев с фантастическим городом Чайковского – Баланчина стала ощущаться как домашняя, семейная. Строгий, величавый, загадочный Петербург приобрел также уютные, интимные черты, впервые зафиксированные для западной аудитории еще Набоковым, а затем разъясненные Стравинским в его диалогах с Крафтом. Баланчин выступил здесь в роли великого синтезатора. Это был магический акт, ставший возможным в результате многолетних усилий.

Зинаиде Гиппиус приписывают ставшее широко известным изречение (которое, возможно, принадлежало Нине Берберовой) о том, что русская эмигрантская культурная элита XX века оказалась на Западе «не в изгнании, а в послании». Подразумевалась особая культурно-политическая «миссия» этой группы, имевшая двойную цель: сохранить для мировой цивилизации русское наследие, подвергавшееся разрушительным ударам со стороны новых коммунистических хозяев России, и одновременно предостеречь от возможных трагических последствий коммунистического эксперимента, если бы он был осуществлен в странах Запада.

Перейти на страницу:

Все книги серии Диалоги о культуре

Наш советский новояз
Наш советский новояз

«Советский новояз», о котором идет речь в книге Бенедикта Сарнова, — это официальный политический язык советской эпохи. Это был идеологический яд, которым отравлялось общественное сознание, а тем самым и сознание каждого члена общества. Но гораздо больше, чем яд, автора интересует состав того противоядия, благодаря которому жители нашей страны все-таки не поддавались и в конечном счете так и не поддались губительному воздействию этого яда. Противоядием этим были, как говорит автор, — «анекдот, частушка, эпиграмма, глумливый, пародийный перифраз какого-нибудь казенного лозунга, ну и, конечно, — самое мощное наше оружие, универсальное наше лекарство от всех болезней — благословенный русский мат».Из таких вот разнородных элементов и сложилась эта «Маленькая энциклопедия реального социализма».

Бенедикт Михайлович Сарнов

Культурология

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза
Косьбы и судьбы
Косьбы и судьбы

Простые житейские положения достаточно парадоксальны, чтобы запустить философский выбор. Как учебный (!) пример предлагается расследовать философскую проблему, перед которой пасовали последние сто пятьдесят лет все интеллектуалы мира – обнаружить и решить загадку Льва Толстого. Читатель убеждается, что правильно расположенное сознание не только даёт единственно верный ответ, но и открывает сундуки самого злободневного смысла, возможности чего он и не подозревал. Читатель сам должен решить – убеждают ли его представленные факты и ход доказательства. Как отличить действительную закономерность от подтасовки даже верных фактов? Ключ прилагается.Автор хочет напомнить, что мудрость не имеет никакого отношения к формальному образованию, но стремится к просвещению. Даже опыт значим только количеством жизненных задач, которые берётся решать самостоятельно любой человек, а, значит, даже возраст уступит пытливости.Отдельно – поклонникам детектива: «Запутанная история?», – да! «Врёт, как свидетель?», – да! Если учитывать, что свидетель излагает события исключительно в меру своего понимания и дело сыщика увидеть за его словами объективные факты. Очные ставки? – неоднократно! Полагаете, что дело не закрыто? Тогда, документы, – на стол! Свидетелей – в зал суда! Досужие личные мнения не принимаются.

Ст. Кущёв

Культурология