Возвращение к раввину оказалось недолгим: через мгновение Мордехаю снова привиделась на помосте Лия. Ему почудилось, будто в конце зала белел шкаф с раскрытыми дверцами, а на помосте спиной к Торе и лицом к нему стояла юная, нагая и прекрасная Лия: руки ее выброшены вверх, груди стоят прямо, в ногах лежит семисвечник с дотлевающим огнем, а вокруг — Судный день. Мордехай напрягся, но так и не смог вспомнить куда же, в конечном счете, делся этот рисунок, оживший теперь в его голове. С той поры прошло немало дней, и между ним и Лией на помосте толпились люди, живые и мертвые: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, мать Хава, громоздкий Симантоб. Все они толпились перед помостом и не пропускали его к Лие. Правда, в глазах у них была не злоба, а всего лишь страх перед чем-то запретным, страх, который вошел тогда и в него, в Мордехая, но который, как выяснялось, слабее того, что запретно и тайно. Если бы он поднялся тогда со своего места и пошел к помосту, к Лие, все они расступились бы: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, Хава с Симантобом, все, ибо то, что запретно и тайно, — от Бога, а страх перед запретным и тайным — от людей, и, стало быть, любовь сильнее страха, как она сильнее смерти!
Мордехай в самом деле шел теперь к помосту. Толпа теснилась, расступаясь перед ним. Приподнявшись на цыпочках, раввин накинул на него молитвенную шаль и обернулся в зал:
— Господа и дамы! С вашего благословения я хочу в этот праздничный вечер попросить Мордехая Джанашвили открыть Ковчег и показать нам Святая Святых!
Мужчины одобрительно загудели, а женщины на ярусе взвизгнули от восторга, хотя все знали, что в этот день нельзя подступать к Ковчегу и прикасаться к Торе, к Древу Познания. По словам Йохи, понимали, однако, они и другое: грешно не только вкушать от Древа Познания, но и отворачиваться от Древа Жизни. И если великую Книгу Моисея покажет им сейчас Мордехай Джанашвили, единственный из них, кто совершил и Исход, и Алию, Восхождение, — это как скрещение древа знания с древом жизни, а потому — это добро, а не зло…
Покрытый с головой жарким талесом, обливаясь поєтом и трепеща, Мордехай подошел к белому Ковчегу и замер перед ним. За долгие годы он перестал бояться многого, но благоговейный страх перед Торой стал сильнее, ибо освятился уже и мыслью. Хотя он мечтал об этом с детства, ему не приводилось открывать дверей Ковчега, и никогда еще не обдавало его живительной прохладой из этой стенной ниши. Со временем Мордехай стал страшиться мечты, понимая, что именно такого страха и требует Бог, — так же, как такому страху обязан Иерусалим и величием, и бедами: даже Моисей трепетал, когда принял от Бога Тору и обратил ее к народу.
В зале стояла кладбищенская тишина.
— Веити адонай ленегде! Перед Тобою стою, Господи! — прошептал Мордехай ритуальную фразу и потянулся к двери.
В прохладной глубине Ковчега стояла юная, нагая и прекрасная Лия. Белое спокойствие ее грудей подрывали пробившиеся наружу темные стебли сосков. В протянутых к Мордехаю руках она держала свиток, закутанный в синий бархат. Ее мерцающие светом локти подрагивали, и серебряные подвески на Торе звенели от этого мелко и осторожно. Когда Мордехай забрал у нее груз и прижал его к себе, Лия проговорила:
— В руки твои я отдаю мою душу, Мордехай!
В это мгновение в зале было и тихо, и светло, но никто так и не услышал Лию, и никто ее не увидел, потому что люди — когда они вместе — доверяют не правде, а друг другу…
…После многолюдного и шумного ужина в доме Лии и Габриела Зизовых за пределами Петхаина, после веселых тостов за Исход и счастливых возгласов «Дайену!», во время которых Лия поглядывала на него с затаенной печалью, Мордехай Джанашвили, уставший от ненарушимости жизни, поспешил вернуться в еврейский квартал, где в окнах покосившихся домов уже не было света, а звезды прикрылись облачными лохмотьями. Мордехай, тем не менее, уверенно углублялся по узким проулкам Петхаина в его самые темные недра. Каждую дверь и табличку на ней он узнавал во мраке с той же исчерпывающей ясностью, с какой представлял себе любой уголок в человеческой плоти. Синагога была заперта, но, как в детстве, он забрался в нее через подвальное окно с развинченной защелкой. Поднявшись в зал по обросшей паутиной лестнице и подойдя наощупь к двери Ковчега, вздохнул и с колотящимся сердцем прошептал:
— Все ушли, Лия, и никого тут нет. Выйди и уйдем отсюда в Иерусалим, потому что прошло много времени, но по-прежнему, видишь, сильна, как смерть, наша любовь!