Я отвечал, что чувствую себя хорошо и что увидимся мы послезавтра в обычное наше время и в том самом месте, откуда я пишу.
Я сгорал от желания видеть ее вновь. Я чувствовал себя столь виноватым, что мне было стыдно. Зная нрав ее, я должен был со всею ясностью понять, что поступок ее не только не означал презрения, но, напротив, был утонченнейшей попыткой любви позаботиться о моем удовольствии более, нежели о своем собственном. Ведь не могла она знать, что любил я ее одну. Любовь ко мне не мешала снисходительности ее к посланнику — точно так же, полагала она, мог я быть снисходителен к К. К. Она не подумала о различиях в конституции мужчин и женщин и о тех преимуществах, какими наградила природа женский пол.
Послезавтра, четвертого числа февраля
Торопясь доставить друг другу доказательства искреннего нашего мира и пылавшего в нас огня, мы в порыве нежности поднялись, не разжимая объятий, и рухнули вместе на софу, где и пребывали нераздельны вплоть до того мгновения, когда издали оба долгий вздох — от него не отказались бы мы, даже если б были уверены, что он станет предвестником смерти. Такова была картина возвращения нашей любви, обрисованная, облеченная в плоть и кровь и завершенная великим живописцем — мудрою природой, каковая, будучи движима любовью, не может создать ничего более правдивого и более привлекательного.
В спокойствии душевном, что даровало мне удовлетворение и уверенность в наших чувствах, заметил я, что не снял даже плаща своего и маски, и посмеялся вместе с М. М.
— Верно ли, — спросил я, снимая плащ и маску, — что у примирения нашего нет свидетелей?
Тогда, взяв факел, отвела она меня за руку в комнату с большим шкафом, в каковом я уже ранее предполагал хранителя великой тайны. Она отворила его, опустила одну из досок задней стенки, и мне открылась дверь, через которую вошли мы в кабинет; здесь было все, в чем только может случиться нужда у человека, принужденного провести в нем много часов подряд. Софа, что по первому желанию превращалась в постель, стол, кресла, секретер, свечи в небольших шандалах — иными словами, все, что могло потребоваться любопытному сладострастнику, для которого главное удовольствие состояло в том, чтобы стать незримым свидетелем чужих наслаждений. Рядом с софою увидал я подвижную доску. М. М. отодвинула ее, и через два десятка дырок, находившихся друг от друга на некотором расстоянии, увидал я всю комнату, где перед взором наблюдателя разворачивались пьесы, создателем которых была сама природа, а актеры играли не за страх, а за совесть.
— А теперь, — сказала М. М., — я отвечу на тот вопрос, какой ты весьма предусмотрительно не дерзнул доверить бумаге.
— Но ты же не знаешь…
— Молчи. Любовь — колдунья и вещунья, ей ведомо все. Сознайся: ты хочешь знать, был ли здесь в ту роковую ночь, что стоила мне стольких слез, наш друг.
— Сознаюсь.
— Что ж; да, он здесь был, и тебе не на что сердиться: знай, что ты окончательно пленил его и он преисполнен к тебе дружеских чувств. Он был в восхищении от нрава твоего, любви, чувств твоих и честности; он одобрил страсть, что я питаю к тебе. Именно он утешал меня поутру и уверял, что ты непременно вернешься ко мне, как только узнаешь от меня об истинных моих чувствах и благих намерениях.
— Но вы, должно быть, частенько засыпали: невозможно провести здесь восемь часов кряду в темноте и молчании, когда не видишь ничего особенно интересного.