— Ты понимаешь, Саша, — говорил он мне. — Думаешь, меня засадил-то кто в тюрьму?.. Да дед же родной, проклятый. Дед!.. Засадил за то, что я большевиков поддерживал, к ним свое сочувствие имел… Еще как только пришел с фронта, так промеж нас такие споры пошли, что ажно чуть ни до драки дело доходило… Я ему доказываю, что большевики хотят добиться хорошей жизни для народа, а он свое: лучше, дескать, царского режима ничего на свете нет. При царе-де жить для него — рай-райский… Вот так каждый день мы с ним и цапались… А потом, как белые начали мобилизовывать казаков, так я сбежал в поле, хибара там у нас есть… Жил там, скрывался… Так дед мой — анчутка старая! — донес на меня. Сцапали меня ночью и засадили в тюрьму… Ну, ежели, господь даст, выберусь отсель, так пристрелю старого кобеля… Истинный господь, пристрелю!..
— Не говори так, — сказал я. — Ведь дед же он тебе…
— Дед, — озлобленно выкрикнул Горшков. — Он-то не пожалел своего внука? А чего мне его жалеть?
Дни в тюрьме тянулись страшно медленно.
Редкую ночь не будил нас лязг замка. Открыв дверь, надзиратель выкрикивал несколько фамилий.
Вызванные прощались с нами и, забрав вещи, уходили. Они не знали, куда шли: то ли их переводят в другую тюрьму, то ли выводят на расстрел. Об этом им объявляли в тюремной канцелярии.
Наступила зима. Мы видели из окошка, как в воздухе, словно бабочки, запорхали крупные снежинки.
Поползли слухи о том, что Красная Армия перешла в решительное наступление и на севере Донщины идут жестокие бои. Несчастные люди радовались этим слухам.
— Красная Армия-то… наступает!
— Наступает, братцы!..
— Не ныне — завтра захватит Урюпинскую.
— Освободит нас…
Все вдруг оказались стратегами. С утра до вечера в камере велись жаркие споры о том, как частям Красной Армии лучше окружить Урюпинскую, чтобы освободить нас из тюрьмы…
Однажды ночью я долго не мог заснуть. Было невыносимо душно. Я приподнялся и подвинулся ближе к форточке. Вдруг мой слух уловил далекий гул. У меня сильно заколотилось сердце. Боясь ошибиться, я снова приник ухом к форточке. И опять далеко-далеко: тук-бах!., тук-бах!.. От волнения у меня сперло дыхание, Я обернулся и на всю камеру закричал радостно:
— Пушки стреляют!
В одно мгновение все были на ногах, словно никто и не ложился спать.
— Что-о?.. Что-о говоришь?.. — тянулись ко мне люди. — Стреляют, а?..
— Приснилось ему, должно, — иронически сказал кто-то.
Но на скептика так негодующе зашикали, что он сейчас же замолк.
Все в напряжении застыли, прислушиваясь к завыванию ветра. Конечно, никто ничего не слышал, но многим действительно казалось, что они слышат, как ухают пушки.
Все ликовали, будто в великий праздник. Люди обнимались, целовались.
Прислушиваясь к далекой канонаде, мы всю ночь не ложились.
Под утро по коридору затопали торопливые шаги. У соседних камер загремели засовы, замки.
— Выходи! — кричали надзиратели. — Живо, выходите!.. Все до одного выходите… Кто не выйдет, того пристрелят!.
— Стало быть, угоняют? — не то с удивлением, не то с огорчением протянул кто-то.
— А ежели мы не выйдем?
Загромыхал замок и у нашей камеры. Распахнулась широко дверь.
— А ну, выходи все до единого, быстро! — гаркнул надзиратель.
— А, дозвольте у вас узнать, куда? — ласково спросил его один из арестантов.
— Выходи, сволочь, без разговору! — заорал надзиратель. — Выходи, а там увидишь — куда!
Захватив свои мешочки и узелки, мы вышли из камеры.
— Ты от меня не отбивайся, — предупредил меня Горшков.
Во дворе было студено. Вьюга валила с ног заморенных, обессилевших людей, снежные вихри слепили глаза. Нас выстраивали во дворе тюрьмы в две шеренги.
— Живей!.. Живей выстраивайтесь! — кричали нам надзиратели.
Взад и вперед по двору разъезжали на конях бородатые казаки в дубленых полушубках. Это конвоиры. Они погонят нас неизвестно куда.
Сейчас уже четко были слышны пушечные выстрелы. Из орудий били теперь совсем недалеко, может быть километрах в пяти-семи от нас.
В тюрьме, откуда мы только что вышли, раздались приглушенные выстрелы.
— Больных пристреливают, — прошептал Горшков.
С грохотом распахнулись железные тюремные ворота.
— Шагом арш! — прозвучала команда.
Из ворот тюрьмы, словно из огромной пасти, в предрассветную мглу потекла арестантская масса.
Нас повели на юг. Мы прошли станицу, и перед нашим взором возникла затуманенная предрассветной мглой заснеженная безбрежная степь.
— Куда ведут нас? — тихо переговаривались заключенные.
— А вот выведут в степь и расстреляют.
— Не постреляют, подавятся…
— Им это ничего не значит…
Путь наш был тяжелый. На каждом шагу преграждали дорогу огромные сугробы.
Позади колонны арестанты по очереди тащили на себе полевую кухню.
Нас то и дело обгоняли подводы беженцев, убегавших от Красной Армии, тройки с укутанными в добротные шубы седоками.
Я и Горшков шли в последних рядах и вели под руки восьмидесятилетнего старика Брыкина. Старик до ареста проживал в станице Михайловской. Арестован он был за то, что сын его служил в Красной Армии.
Я знал его сына: он служил в нашей роте.