Больше я не заговаривал с Ингой о том, как она разведется с мужем, я перееду к ней на Речной вокзал, а Саша — в мою комнату на Патриарших прудах. Даже тогда, во время беззаботного путешествия, ничем не нарушавшего наших туманных фантазий, мы заходили в тупик, когда речь шла о Моте. Из-за него Инга не разводилась с Сашей. У нее была своя теория: мальчик должен расти в доме, где есть мужчина. Родной это отец или отчим — не столь важно. Со мной все оказывалось не так просто. То есть, Инга поняла, что я навсегда привязан к Ирочке, и пока она не отпустит или не отторгнет, я добровольно не уйду из ее круга. У Саши наверняка были свои сомнения в отношении молодой актрисы Веры Павловой: разница в возрасте и продолжительные разлуки из-за гастролей цыганского театра. Да и жить им вдвоем было негде. Не поселяться же в одну комнату на Садовом Кольце вместе с Сашиными родителями! Так что все свелось к тому, что Саша никуда из дома не ушел, а переехал в свой кабинет, раскладывая на ночь тахту и проводя одинокие вечера (если не встречался с Верой Павловой или не дежурил, или не шел в медицинскую библиотеку и т. д.) — один. Конечно, Мотя заглядывал к отцу. Они обсуждали книжки, которые Мотя читал в это время, проходились по домашним заданиям, смотрели вместе кинофильмы по телевизору, или отправлялись в тир, цирк, бог знает куда! Зимой же спасали лыжи и коньки. Благо, можно было от подъезда докатить по лыжне до парка, раскинувшегося вокруг Речного Порта. Все это так, но дома существовала запретная для Саши Осинина зона — бывшая их с Ингой спальня, которая теперь называлась Ингиной комнатой.
Чаще всего мы встречались с Ингой у меня. Она убегала из редакции на час-полтора. Благо, до Патриарших прудов было пятнадцать минут ходьбы от Дома литераторов. Я встречал ее у подъезда. Но еще раньше, за несколько минут до того, как она подбегала ко мне, я видел ее рыжую лисью шубку, мелькавшую вдоль заснеженного берега пруда. Лисья шубка была нараспашку, свитер обтягивал груди, светлые волосы падали на рыжий воротник, вязаная эстонская шапочка с красным орнаментом была зажата в левой руке, а правая махала мне, как будто бы я мог не дождаться и уйти без нее. Мы пробегали через полутемный подъезд, взлетали на третий этаж, открывали квартирную дверь и, всегда с какой-то опаской, словно мы совершаем преступление, торопливо проходили коммунальным коридором в мою комнату. Каждый раз я давал себе слово, что буду терпелив, что надо дать Инге время отдышаться, придти в себя, переключиться от хотя и сломанной, но все-таки семейной жизни, от редакционной рутины, от случайных прохожих, которых она миновала, спеша на тайное свидание со мной, от рева и липкого раздавленного снега на Садовом Кольце, от всего, что не есть наша любовь. «Не торопись, милый», — говорила она, а сама не могла остановить мои губы и руки. Однажды, когда Саша Осинин был на врачебной конференции в Москве, Инга позвонила мне: «Приезжай!» Это была среда, ее библиотечный день. В те далекие брежневские времена, да и раньше — в хрущевские — святое дело для всякого редактора было задробить один, а то и два библиотечных дня в неделю. Компьютеров в те времена не было и в намеке. Считалось, что по библиотечным дням редакторы идут, едут, спешат в крупнейшие библиотеки, скажем, в Ленинскую, и в справочном зале или обширной картотеке разыскивают и находят книги, при помощи которых они снимают спорные вопросы, то есть, разрешают споры с самими собой, авторами и цензорами. У Инги библиотечным днем была среда. Она позвонила мне: «Приезжай!» Я добежал до площади Маяковского, купил цветы в киоске около зала Чайковского, спустился в метро и через полчаса был на Речном Вокзале. Дом, где жила семья Осининых, находился в десяти минутах быстрой ходьбы от метро. До этого я был там один раз. Да и то ждал Ингу в такси у подъезда. Так что ничего толком не запомнил. Даже старинную церквушку, открывшуюся справа от Ингиного дома, видел словно впервые. Снег лежал на воротах, на куполке церквушки, на деревьях вокруг ограды, на крестах церковного кладбища.