Дело сделано. Сейчас Соня возьмет книгу, сядет на свое обычное место и станет читать вслух.
Начинается.
Сижу напротив и с преувеличенным вниманием прислушиваюсь к голосу чтицы.
Старуха устраивается в единственном кресле с недовязанным чулком в руках. При свете моих стеариновых огарков я углом глаза улавливаю сверканье спиц в сухих, изломанных пальцах.
Соня переворачивает страницу и вскрикивает:
— Мама!.. Здесь деньги… Пять рублей!.. В книге… Смотри!..
Мать подходит к столу, близорукими глазами скользит по моему лицу, разглядывает кредитку, а затем, выпрямившись, роняет с достоинством:
— Наверно, папа положил и забыл… Ведь мы не всегда были бедны…
Чтение прервано. В сумрак бедно освещенной комнаты входит тихая, сдержанная радость. Она светится в просторных глазах Сони и заметно играет на тонких губах старухи.
Ухожу довольный, счастливый и хвалю себя за добрый подвиг, совершенный мною.
17. Мать и дочь
Не могу больше служить у Мирошникова.
Задыхаюсь в этом чистеньком склепе, где жизнь так неподвижна, убога и бессодержательна.
Но куда деваться?! Где найти пристанище?..
И вот тут впервые приходит на ум Харченко. Он такой добрый, простой и хорошо ко мне относится. Надо к нему обратиться, рассказать все… даже про Соню, и…
Но неделя проходит за неделей. Харченко аккуратно посещает баню, дружески беседует со мною, а у меня духа не хватает попросить помочь мне вырваться отсюда.
Никогда еще мой труд около семейных бань не казался мне таким противным и унизительным… В особенности тяжкой становится действительность после того, как мы с Соней переходим от Достоевского к Пушкину.
Вот где красота!.. Вот кто умеет простые слова превращать в живые краски!..
Читает Соня, а я слушаю и взлетаю над миром.
Нет, этого не может быть!.. Не может быть, чтобы человек мог так сочинять…
Слушаю, восхищаюсь до слез и запоминаю сотни неумирающих людей… Мазепа, Евгений Онегин, Борис Годунов и каждый, попавший под перо поэта, становится бессмертным…
Какой неряхой и глупой встает сейчас предо мною моя «Горничная»!..
Соня советует мне бросить прозу и заняться стихами.
Так и сделаю.
Сегодня после «Медного всадника», когда собираюсь уходить, Соня выражает желание немного проводить меня.
— Можно, мама?..
Старуха разрешает.
Мы входим в тихий вечер, в звездное сияние, в серые тени наступающей летней ночи… Идем близко, чуть-чуть касаясь друг друга.
В моем сознании звучат стихи Пушкина, поют рифмы и проходят живые образы людей, событий и нескончаемая панорама картин природы…
Как хорошо сейчас… Сколько неразгаданных тайн хранит в себе это черное небо, украшенное множеством сверкающих миров…
— Соня, я хочу вам сказать…
Это говорю я… Это звучит мой взволнованный голос.
Ее маленькую руку сжимаю в моей руке и, пьянея от охватившего меня чувства непередаваемой нежности, шепчу:
— Соня… Жизнь мою отдам за тебя…
Она обеими руками обнимает мою шею…
Неожиданная ласка умиляет меня, радует неиспытанной радостью, окрыляет сознание.
Этой ночью мне не спится…
На следующий день вечером прихожу к Александровым и застаю Соню в слезах. Заболела мать. У старухи сильный жар. Она бредит.
Из нескольких слов, сказанных Соней, догадываюсь, что в доме ни копейки и что о приглашении врача думать нечего.
У меня болезненно сжимается сердце. Я напрягаюсь, ищу выхода из тяжелого положения. У меня тоже ничего нет, если не считать нескольких огарков, принесенных мною.
Соня беззвучно плачет.
Молча выхожу на улицу и, после недолгого размышления, иду к Харченко.
Среди темной зелени, окутанной вечерними сумерками, белый дом великого князя сказочным дворцом поднимается над Соборной улицей.
Прохожу мимо парадного подъезда, украшенного стройными колоннами.
Я не в первый раз здесь. Неоднократно прохожу мимо, гуляю, заглядываю в окна, слежу за калиткой, вырезанной в белой ограде сада, в надежде повидаться с Петром Даниловичем, но проходят дни за днями, Харченко не появляется, и я ни с чем возвращаюсь домой.
Но сегодня я его увижу во что бы то ни стало.
Приближаюсь к калитке. Дергаю медную ручку звонка. Мне откликается мелким звоном колокольчик, заглушаемый лаем. Лает целый собачий хор.
Открывается калитка, и в повороте показывается крупное, полнокровное лицо с длинными, висящими вдоль подбородка усами.
— Кого треба?.. — Тыхо!.. Мовчать!..
Последние слова относятся к собакам, немедленно прекращающим лай.
— Мне на минутку Петра Даниловича… Два слова хочу сказать…
— Добре, добре, хлопче… Можно и покликать…
Предо мною стоит живой Тарас Бульба. Могучие плечи и необычайных размеров живот облечены в синий запорожский кафтан, опоясанный широким шелковым поясом. За пояс воткнуты нагайки, плети и люлька с длинным гибким чубуком.
— А по якому дилу?
Не торопясь, вытаскивает он из кармана широчайших штанов кисет с табаком и, видимо, намеревается набить люльку и вообще «побалакать» с незнакомым человеком.
Объясняю ему, что лично знаком с управляющим и хочу с ним поговорить по делу.
— Добре, добре… Зараз покличу, — говорит толстяк, выдергивая из-за пояса люльку.