Я знаю, что мой костюм — красная косоворотка и «хохлацкие» шаровары вызовет насмешки, и я первым выхожу из реки с тем, чтобы скорее удрать.
Подхожу к моему камню, берусь за штанишки — и вдруг ощущаю мучительный приступ тоски: ведь мне некуда итти!‥
Хочу обдумать свое положение, но Мотеле уже подле меня и заискивающе спрашивает:
— Шимеле, а когда мне можно будет притти за вкусными вещами?
— Когда хочешь, — отвечаю я и готов заплакать.
Выходят из реки и остальные ребята. Мгновение — и все уже одеты. Приходится и мне сделать то же самое.
Торопливо натягиваю штаны, берусь за рубашку — и…
Тут начинается то самое, чего я пуще всего боюсь. Кто-то хихикает, кто-то прыскает, и нарождается оскорбительный смех.
Ко мне подходит длиннопейсый Мойшеле:
— Ты совсем уже шейгец[3]
?Молчу и чувствую, как лицо мое загорается стыдом.
— Почему ты в талмидтойре[4]
не ходишь? Быть гоем[5] тебе приятнее?‥ Да?‥Молча глотаю обиду и медленно сгораю от стыда.
— Ведь он теперь не Шимеле, а «мешимиделе»[6]
, — говорит Мойшеле, указывая на меня пальцем.Ребята смеются.
— Ну, а как ты теперь молишься? — продолжает он приставать. — По-русски или, может быть, по-католически?‥ А где твой крестик?
Взрыв смеха покрывает последний вопрос. Даже мой лучший друг Мотеле и тот смеется.
Во мне поднимается озлобление, и стыд, только что коловший лицо мое, уступает место негодованию. С ненавистью гляжу на Мойшеле, на черные пейсы, осыпанные белыми гнидами, и готов всеми зубами вцепиться в его гусиную шею.
— Что вы лезете?‥ Я вас не трогаю!‥ — кричу я в исступлении. Синагога нужна богатым, а пейсы — вшам! — вдруг вспоминаю я изречение Пинеса, сказанное им когда-то тете Саре.
Молнией вспыхивает Мойшеле и возвышает голос до крика:
— Такой маленький — и уже богоотступник! А мы еще хотим, чтобы бог милосердствовал… Ах, ты, мамзер несчастный!‥
Чтоб ты сгорел на медленном огне!‥
Мойшеле становится грозным. Зрачки косят, пейсы извиваются, а в углах рта появляются точки белой пены.
Чувствую себя в стане врагов и помышляю о побеге.
Незаметно отступаю, на всякий случай вооружаюсь камнем и бросаюсь в бегство. Но длинноногий Мойшеле вот-вот догонит.
Тогда я нарочно падаю, и Мойшеле с разбегу шлепается через меня и роняет при этом туфель.
Пользуюсь удобным случаем и удираю.
9. Заступник
Бегу долго и безостановочно, хотя знаю, что за мною никто не гонится, но мне хочется на край света, где нет злых людей и где я один на свободе смогу обдумать свое положение. А положение не из легких: после ласк Оксаны и сытной пищи снова очутиться между небом и землей мне не по силам.
Кружусь по пыльным улицам, и ощущение заброшенности сжимает сердце.
«Куда итти?» Страшным призраком встает предо мною этот вопрос, и я только сейчас замечаю, что все время блуждаю вокруг института.
Так выгнанная собака с опущенной мордой и с трусливой лаской в глазах возвращается к сердитому хозяину.
Но Станислав не сердится: он искренно радуется моему появлению. Он видит меня через железные прутья ворот и кличет к себе.
— Ты куда же утек?‥ Ах, дурной хлопец!‥ И ничего не было… Побрехала трошки Ратничиха, тай пишла до хаты, а ты злякался… Оксана и Филипп шукают тебя…
Старик нежно гладит меня по голове. Цепи тоски спадают с меня.
Жизнь постепенно налаживается, и я забываю о тяжелых происшествиях незадачливого дня.
Оксана приучает меня к труду: помогаю чистить картофель, бегаю в погреб за зеленью, снимаю с веревки высохшее белье и натираю кирпичный порошок для чистки медной посуды. По случаю летних каникул работы у Филиппа и Оксаны меньше. Обширная столовая с длинными столами и скамьями на двести человек почти пуста.
Большинство курсантов-казеннокоштников разъезжается: остаются самые бедные и одинокие.
Эконом Давид Мэн — человек высокого роста, с узкой длинной бородой. Он строг, скуп, придирчив и религиозен.
Половина его жизни проходит в молитвах. Широкие пейсы, ермолка, накрытая картузом, и черный атласный сюртук, опяясанный шелковой широкой лентой, делают его похожим на цадика[7]
.В протяжение многих месяцев эконом часто видит меня, иногда даже мелкие поручения дает и почему-то говорит со мною на плохом ломаном русском языке. Оказывается, он принимает меня за сына Оксаны.
Легко можно себе представить возмущение Мэна, когда он узнает, что я еврей. Происходит это на другой день после игтопии с Арончиком.
Голда Ратнер приходит на кухню с просьбой одолжить ей пару луковиц, сталкивается с экономом и тут же при мне рассказывает Мэну, как я, никому неведомый мамзер, чуть было не утопил ее Арончика.
— Так ты еврейское дитя?! — восклицает Мэн, обращаясь непосредственно ко мне. — А я думал, что ты пастух!‥ Бегаешь под небом без шапки, и клещами не вырвешь у тебя ни одного еврейского слова!‥ Ведь за это тебя на том свете будут варить в кипящей смоле!‥ И, наверно, в синагогу не ходишь — а?
Я стою перед экономом, смотрю на его большие туфли и жду, когда он уйдет.
Кончается тем, что Мэн в припадке религиозного великодушия дарит мне свой старый картуз и приказывает никогда не снимать его.