Потом я даю берег Дона. Здесь в голубом просторе широкой реки и бездонного неба, в золотых бликах раннего солнца полощу грязную и злую жизнь никому ненужных людей.
Федор Васильевич приходит в восторг. В его серых выпуклых глазах поблескивает влага.
— Вот это да! По-нашенски, по-бедняцки!..
Иду в редакцию. Розенштейн, завидя меня, рукой отодвигает от себя груду корректурных гранок и обычным жестом приглашает меня сесть.
В редакции никого. Нарочно выбираю это время, чтобы никто не видел моего стыда, когда редактор станет терзать мою рукопись.
Наум Израилевич поправляет пенсне, проводит ладонью по длинным русым волосам, а потом разглаживает мои исписанные полоски, придвигается вместе с креслом вплотную к письменному столу и вооружается цветным карандашом.
Сердце приходит в тревогу. Слежу за каждым движением редактора и стараюсь тише дышать.
Начинается правка. Карандаш прыгает но строкам, делает маленькие черточки и ставит знаки над каждым словом. Знаю — идет битва с орфографией. Меня это мало огорчает — моя малограмотность уже не новость. Но когда редакторский карандаш безжалостно зачеркивает не только строки, но целые абзацы и когда вместо выброшенного Розенштейн тут же вносит свои собственные слова и фразы, — я, окончательно растерянный, готов бежать отсюда, чтобы не видеть этой интеллигентной бородки и блеска золотых очков образованного человека.
— Вы и это выбрасываете? — невольно вырывается у меня, когда вижу зачеркнутым описание летнего утра.
— Да. Считаю все эти красоты излишними, — отвечает Розенштейн.
Он откидывается на спинку кресла и приступает к обычному поучению.
— Уж сколько раз я говорил и вновь повторяю — нам не нужна эстетика и всякие красивые слова о рассветах и закатах. Нам нужны человеческие взаимоотношения с точки зрения нерушимых законов социальной правды и высшей справедливости. Вот о чем следует писать. Все же остальное является ненужными и излишними украшениями стиля, ничего общего не имеющими с трезвым языком газеты, имеющей дело с реальными фактами жизни, а не с фантастическими измышлениями досужих беллетристов. Совсем другое дело, продолжает редактор, — когда вы станете украшать свои очерки короткими, но сильными цитатами из Вольтера, Прудона, Белинского и многих иных мыслителей-публицистов. А еще лучше, когда вы невзначай бросите, латинское изречение, какой-нибудь афоризм, или даже слово, оброненное историческими деятелями. Вы, например, описываете босяков и употребляете при этом такие простые слова, как: несчастный, измученный, обездоленный, бесприютный, и нигде не употребите такого слова, как «мизерабль». Но раз вы этого не умеете делать, то я, ваш редактор, обязан вам помочь.
Долго говорит Розенштейн, а я почти его не слушаю.
Думаю о вещах иного порядка. Между прочим, вспоминаю мой предыдущий очерк, украшенный такими фразами, как: «si поп ё vero, ё ben trovato» или «пес plus ultra», «terra incognita», «status quo».
Вспоминаю и краснею: я, автор целого очерка, не только ничего не понимаю, но и прочесть этой премудрости не в состоянии. Зато мои читатели считают меня образованным человеком.
Получается какой-то обман.
Несмотря на зверские исправления, мои очерки имеют успех. О «Ростовских трущобах» говорит весь город. Мой единственный и лучший друг Федор Христо уверяет меня, что я уже знаменит.
Постепенно обзавожусь самыми необходимыми вещами. Получаю первый гонорар за две недели в размере двенадцати с половиной рублей.
С помощью Христо приобретаю брюки на мой рост и пиджак с плеч неизвестного великана. Федор Васильевич и эту хламиду переделывает для меня.
На моих ногах подержанные, но совсем еще приличные ботинки.
На теле чистая косоворотка. Вообще, я имею вид бедного, но прилично одетого молодого человека.
Знакомлюсь с журналистами, поэтами и всякого рода сотрудниками местных газет. Из них хорошо запомнился Миша Сородецкий — король ростовских репортеров. Он высок ростом, носит светло-русые усы, на ходу сутулит спину, всегда приветлив, весел, остроумен и весь переполнен анекдотами. Его все знают, и со всеми он на «ты».
Миша свой человек в Коммерческом клубе, в цирке, в театре, в редакциях. Его любят, всюду встречают с улыбкой, всем oн должен, никому не платит, но никто на него не сердится.
Наше первое знакомство происходит в кабинете Розенштейна.
Городецкий вихрем врывается в комнату, здоровается с редактором, а затем взглядывает на меня и спрашивает.
— Это вы — автор «Ростовских трущоб»?
Отвечаю утвердительным кивком головы.
— Поздравляю вас… Успех полный… Жаль, что не работаете у нас в «Приазовском крае», — добавляет он полушутя-полусерьезно.
— Ну, ну, не очень-то… Это вам не Рудов — переманить не удастся замечает Наум Израилевич.
На другой день Миша встречает меня на улице, подходит ко мне с видом дрброго старого друга, кладет на мои плечи длинные ладони костлявых рук и восклицает: — Неужели это правда?!.
От неожиданности теряюсь и в свою очередь тихо спрашиваю:
— Что правда?
— А то, что тебе платят за шестнадцать нижних фельетонов двадцать пять рублей?!.
— А что?