В петроградском банке у меня оставалось обязательств Государственного казначейства на 80 тысяч рублей и бумаг на 35–40 тысяч рублей. Остальное имущество было разбросано: самое нужное (30–40 пудов) было с собою; часть вещей (46 мест) отправлена в царскосельский дом; все картины и несколько мелких вещей оставлены в квартире у Волпянского; оцененные в 28 тысяч рублей, эти вещи были сданы ему под сохранную расписку по 1 июля 1918 года (срок найма квартиры); рояль фабрики Рениша, с которым жена не захотела расстаться, был поставлен на квартиру домовладельца Ризенкампфа; часть меховых вещей оставлена на хранение у меховщика; колье и другие золотые вещи жены весной 1917 года были сданы в Ссудную казну Государственного банка и под них взята ссуда на год в 4500 рублей; судьба этих вещей была неизвестна, так как летом все вещи Ссудной казны были вывезены куда-то (говорили – в Ейск). Таким образом, все наше имущество было разбросано; когда и как и даже – что удастся вновь собрать, являлось совершенно неизвестным. Дом в Царском со старой меблировкой и со всем перевезенным туда имуществом тоже оставлялся почти на произвол судьбы, и было неизвестно, долго ли останутся в нем Чихачевы? Новых жильцов трудно было найти, а пустой дом легко мог быть реквизирован и даже разграблен. В общем, выезд из Петрограда был сопряжен с полной разрухой всего нашего хозяйства и имущества, и было совершенно неизвестно, что из него удастся спасти и сохранить; неизвестно было также, что мне впредь будет давать казна в виде содержания или пенсии. Тем не менее мы были рады, что выбрались из Петрограда и бодро смотрели в будущее: я был убежден, что республика и вызванные ею непорядки на Руси долго продержаться не могут, а с восстановлением монархии вновь можно будет жить спокойно, устроившись на скромных началах где-либо в провинции, лучше всего в Крыму.
Отъезд из Петрограда развязал нас от нравственных обязательств в отношении miss Austin. Она у нас прожила семь лет, была чрезвычайно симпатична и стала совсем членом семьи. В последние годы она сильно состарилась, и с возрастающей дороговизной ее нехозяйственность стала становиться особенно чувствительной для моего кармана; но, несмотря на это и некоторые другие обстоятельства, наше отношение к ней было таково, что мы, вероятно, никогда не решились бы отказаться от ее услуг, и теперь тоже предложили ей ехать с нами. Но она категорически от этого отказалась, так как в Петрограде оставался ее больной муж, с которым она не могла расстаться. В душе я был очень рад ее отказу.
В Черевках мы думали прогостить недели две-три, а затем двинуться дальше. Мой тесть и его жена столько раз говорили о невозможности зимовать в Черевках ввиду его отрезанности от внешнего мира, что я ожидал от них решения двинуться дальше вместе с нами. Куда именно двигаться дальше, мы еще в точности не знали. С. Ю. Раунер появился у нас в день нашего отъезда, когда даже некогда было переговорить с ним; он уверял, что искал для нас дачу и что нам писал, и мог только рекомендовать один пансион в Алупке. Я еще писал о том же его сыну, служившему на постройке Крымской железной дороги, а Лебединского, ставшего нотариусом в Гаграх, я запросил относительно поселения в Кубанской области или на Черноморском побережье. Ответы их, полученные в Черевках, были неутешительны: Лебединский предлагал купить дом в Гаграх, а Лев Раунер – в Балаклаве; Гагры меня вовсе не манили, а дом в Балаклаве хозяева его раздумали продавать; оставалось ехать в какой-нибудь пансион в Крыму. Однако и туда нам не пришлось ехать.