Еще маленьким, с тех пор, как помню, я привык стыдиться своей внешности. Еще годов пяти-шести я приходил в подавленное настроение, когда мне напоминали о моих недостатках, называя меня «толстоголовым», «большеглазым», «белоглазым» и т. д., а около 11 лет я в дополнение ко всему этому еще сделался хромым, «косолапым».
Это случилось, когда я шел однажды с отцом на дальнюю пожню, на сенокос. Идя босиком по лесу, я проступился пятой правой ноги между двух колодин, пригнув ступню к голени. Домой я едва смог дойти. Мер к лечению ноги мои родители не приняли, лишь месяца через два, когда я почти совсем не мог ходить, бабушка повезла меня к «правещику»[63]
за 30 верст.Между прочим, ехали мы мимо больницы, но заехать туда никому и в голову не приходило. Отношение к врачам и больнице тогда было такое, что если кто увозил туда больного (что случалось очень редко), то про него говорили: ишь, как ему захотелось вогнать в доски (то есть в гроб) своего больного!
«Правещик» поразглаживал мою ногу в теплой воде с мылом, бабушка дала ему гривенник[64]
и мы поехали обратно, а я так и остался хромым и «косолапым» на всю жизнь. Вот и этот недостаток мешал мне быть хорошим половым: ну, какой же из меня половой, если я хромой, и нога у меня смотрит в сторону — часто я так горевал.Чайная работала с 6 часов утра до 11 ночи. Поэтому спать можно было только с 12 ночи до 5 утра. Выходных дней не было. В праздничные дни людей было всегда полно, поэтому в эти дни до закрытия чайной не было времени даже поесть, мы ограничивались тем, что перехватывали что-нибудь на ходу. В будни нашими гостями-завсегдатаями были местные кустари-башмачники[65]
. Приходили они обычно группами по 5–7 человек хозяин со своими мастерами и подмастерьями, приходили пить чай раза по три в день. Когда, бывало, спросишь их, что подавать, хозяин обычно отвечал: «Обнаковенно, на семь копеек каждому». Это значило — чай и по паре пышек.Чай у нас подавался не заваренный, а в цыбиках, по золотнику[66]
на человека, к нему полагалось два пильных куска сахару. Стоил чай или, как говорили, пара чаю[67],4 копейки, а пара пышек — особых местных булочек — 3 копейки.Я часто вступал в разговор с молодыми подмастерьями. Они хвастали мне, что зарабатывают в неделю по 3–4 рубля, а мастера — по 5–6 рублей. При этом они отмечали в своем ремесле то преимущество, что если кто-нибудь и пропьется до последней рубахи и придет к хозяину почти голый — тот все равно принимает его. В общем, они мне нравились: не грубый народ, не ругатели. Некоторые из молодых были красивы, с чуть заметными черными усиками.
Проработав первый месяц и получив жалованье, я пять рублей послал домой, оставив себе три. Так же сделал и на второй месяц. А на третий купил для средней сестры прюнелевые[68]
ботинки за полтора рубля да серебряные сережки за 50 копеек, старшей сестре — сережки за 75 копеек и, кроме этого, купил у одного торговца-разносчика остаток его галантерейного товара (стеклярус, кружева, пуговицы), кажется, рубля за два и все это послал домой. Посылка эта, как мне об этом рассказывали, когда я через год вернулся домой, произвела фурор: соседки решили, что я попал на очень хорошую «ваканцию», тем более что дважды до этого посылал деньги.В первом же письме я сознался родным, что обманул их, что письмо было не от Андрея Илларионовича, а я сам его написал, но в ответном письме они меня не ругали, а посылали мне свое «родительское благословение, которое может существовать по гроб жизни».
В последующие месяцы я уже не посылал им ни денег, ни посылок. Купил себе сапоги шагреневые[69]
за 6 рублей да пиджачок поношенный за два рубля, а потом стал все проедать на пышках, не выдержал. Сначала я их совсем не покупал и не ел, все «берег копеечку», а потом невтерпеж стало, очень уж белого захотелось: дома-то ведь я его не только не едал, но и не видал[70]. Так и втянулся, как пьяница в водку, и стал проедать свое жалованье почти целиком.Живя впервые без материнского ухода, я не стирал белье и поэтому обовшивел. Это меня очень мучило, приходилось уходить в уборную и там бить обильно размножившихся насекомых. Никто меня не поучил, как стирать, да и негде было, и времени не было. Мои коллеги были из ближних деревень, им жены приносили чистое белье из дому, поэтому с ними такой беды не случалось. Мне было стыдно, я старался скрывать, но разве скроешь, когда каждое место чешется.
За время работы в чайной я заметно подрос и даже пополнел, лицо стало одутловатым, и мой небольшой вздернутый нос стал казаться еще меньше. Посетители меня дразнили: «Эй, Иван, у тебя щеки нос растащили!»
В это время у меня появилось влечение к женщине, да такое, что я не мог равнодушно смотреть ни на одну женщину. Мне шел тогда 18-й год. Прирожденная стыдливость не позволяла мне не только говорить на эту тему с женщинами, но я даже мысли об этом всячески гнал от себя. Женщины, продающие себя за деньги, были для меня омерзительны.