Однажды утром, после звонка, на урок немецкого языка вошла "maman", а за нею и Фанни Голембиовская. Я едва узнала в ней прежнюю Фанни — так изменилась она за это время. Ее худенькие пальчики нервно теребили передник, ее длинная шея казалась ниточкой, соединявшей голову с туловищем, узкие плечи нервно передергивались, щеки провалились, и ее большие глаза, казалось, сделались еще больше и растерянно бегали по сторонам. Немец спросил ее, выучила ли она заданный урок. Она отвечала, что не учила уроков во время болезни. Но когда она бегло прочитала и перевела указанную ей страницу, учитель пришел в восторг и поставил ей двенадцать с плюсом.
Двенадцать — высшая отметка по принятой в институте двенадцатибальной системе.
На уроке французского языка опять присутствовала инспектриса. Француз тоже заставил Фанни читать и переводить, что она с легкостью исполнила. Затем он попросил ее сказать напамять какое-нибудь стихотворение или басню.
Фанни начала декламировать стихотворение "Молитва". В этих стихах ребенок обращается к богу, умоляя его продлить дни своей матери. Голос Фанни дрожал все сильнее, она произносила стихи с большим чувством и увлечением. Но вдруг в голосе ее послышались слезы, и она остановилась, не кончив фразы, точно спазма сдавила ей горло. Француз с изумлением посмотрел на инспектрису, а затем спросил Фанни, не может ли она написать по-французски какое-нибудь письмецо.
Дрожащими руками девочка взяла мел и быстро написала несколько строк. Учитель громко прочитал написанное. Это оказалось письмо к матери, в котором Фанни умоляла взять ее из института, говоря, что иначе она умрет.
Когда Фанни возвращалась на свою скамейку, инспектриса, наклоняясь к ней, нежно сказала:
— Дитя мое, вы превосходно подготовлены. Но что же нам делать, чтобы вы не тосковали?
Фанни меньше всех нас должна была чувствовать тяжелые условия институтской жизни. Она спала в теплой комнате лазарета, питалась больничной пищей, которая была гораздо лучше нашей, виделась с матерью по два раза в неделю и была окружена лучшими людьми в институте — инспектрисой, доктором и сестрой милосердия. Однако все это мало утешало ее. Стоило ей хоть на день попасть в класс или оказаться в дортуаре, она снова чувствовала себя больной.
Хотя окрики и брань классных дам чаще всего относились не к ней, она все-таки каждый раз вздрагивала и бледнела. С подругами она мало сближалась — и на их расспросы отвечала вяло и неохотно.
— Как у вас холодно! Как у вас скверно! — говорила Фанни, болезненно пожимаясь и озираясь по сторонам.
— Что ты все говоришь: у вас да у вас. У нас то же, что у тебя, госпожа принцесса-недорога, — выпаливала Ратманова, насмешливо глядя на нее.
— Злая, грубая, — отвечала Фанни и заливалась слезами.
Инспектриса при встрече с Фанни всегда ласково спрашивала ее о здоровье. Верховская тоже относилась к ней хорошо, только мадемуазель Тюфяевой было не по душе всеобщее внимание к Фанни окружающих, и она то и дело ворчала на нее или кидала в ее сторону злобные взгляды.
В свободное время Фанни всегда что-то писала, и вот однажды, когда она по своему обыкновению склонилась над листком бумаги, Тюфяева вырвала у нее из рук исписанные странички и закричала:
— Это что такое?
— Маме письмо.
— Вот еще небылица! Какие могут быть у тебя — письма к матери, когда ты видишь ее по два раза в неделю. А если к матери пишешь, то с кем посылаешь?
— Когда мама приходит, я отдаю ей сама.
Тюфяева отложила в сторону чулок, который она вечно вязала, надела очки и начала разбирать написанное.
— Как? Ты изволишь переписываться по-польски!
— Но ведь я — полька, — объяснила Фанни.
— Прекрасно, — шипела от негодования Тюфяева, — я сама отнесу твои письма начальнице и попрошу объяснить мне, смеют ли воспитанницы писать своим родителям на языке, которого никто здесь не понимает. Смеют ли они отдавать письма родителям, не дав их раньше на прочтение классной даме. С тех пор как я служу здесь, еще никого не баловали так, как тебя. А за что? Не за то ли, что ты вечно лижешься со своей матерью, которая, едва переступив порог заведения, наделала всем массу неприятностей, даже начальнице! Не за то ли, что ты только киснешь здесь, нюнишь да в обморок падаешь…
Но Тюфяевой не удалось кончить своей речи. Она была прервана истерическим плачем Фанни.
— Дрянь! Плакса! — бросила в ее сторону Тюфяева и, повернувшись на каблуках, поплыла к двери.
Мы окружили Фанни, подавали ей воду, смачивали виски, но она так ослабела от слез, что ее пришлось увести в лазарет.
Прошла неделя-другая, а Фанни все еще не показывалась в классе. Как-то утром, когда мы только что вставали, мы услыхали беготню в коридорах и стремглав бросились посмотреть, что такое случилось. Мимо нас сновали горничные, больничная прислуга, классные дамы.
— Не сметь выходить из дортуаров! — кричали нам, и мы, как мыши, прятались в свои норы.