Только она произнесла эти слова, как отец круто повернулся к ней. Он побледнел и, глядя на нее, сказал негодующим, гневным тоном — такого тона мы у него никогда не слыхали:
— А я говорю, что пойдет! Кто же здесь хозяин? Ты, значит, не хочешь? Ну, а я хочу… Так-то ты благодаришь своего сына — лучшего из сыновей, когда он спасает своего увечного брата от нищеты. Ты других любишь — таких, как Никола, Лизбета, не правда ли? Отщепенцев, которые нас бросают и оставили бы на голодную смерть всех — тебя, меня, ребятишек, всю семью… так, значит, ты их любишь!
Его гнев был так страшен, что все мы задрожали. Мать, стоя подле очага, с недоумением смотрела на него, не в силах ответить. Он медленно приблизился к ней и, остановившись в двух шагах, произнес глухим голосом, глядя на нее сверху вниз:
— Черствое у тебя сердце! Не нашлось у тебя доброго слова для сына, для твоего кормильца.
И она в конце концов бросилась мне на шею, крича:
— Да, да, ты хороший малый, добрый сын.
Я почувствовал, что мать все-таки любит меня, и был очень растроган. Дети расплакались, а отец никак не мог успокоиться. Он все стоял, без кровинки в лице, и обводил нас безумным взглядом; но вот он подошел ко мне, взял за руку и сказал:
— Дай-ка я еще раз обниму тебя. Счастье иметь такого сына, как ты. Да, счастье!
И он громко разрыдался, а мать разохалась. Так новость, которая должна была осчастливить нас, казалось, ввергла всех в отчаяние.
Однако все наконец успокоились. Батюшка отер лицо, надел камзол, праздничную шапку и сказал, беря меня за руку:
— Нынче я больше не работаю. Пойдем, Мишель. Я хочу поблагодарить друга моего Жана — нашего благодетеля. Ах, какая удачная мысль пришла мне в голову, когда я выбрал его твоим крестным отцом. Она ниспослана мне небом.
Немного погодя мы поднимались по улице, заваленной снегом. Батюшка шел, опираясь на мою руку; радостью светились его глаза. Он объяснил мне, что я при крещении наречен Жаном-Мишелем. Это казалось ему великой удачей. И как только мы вошли в горницу «Трех голубей», он крикнул:
— Жан, я пришел поблагодарить тебя.
Дядюшка Жан обрадовался ему. Мы сидели у очага до темноты и весело толковали о моем будущем, о замыслах хозяина Жана и обо всяких семейных делах. Подошло время ужина, и батюшка сел за стол вместе с нами. Поздно, около половины десятого, мы вернулись к себе в лачугу, где все уже спали.
Глава шестая
И вот наступил 1791 год. Этьена я устроил на полное содержание в Лютцельбурге к старой мастерице-матраснице, Гертруде Арноль, за двенадцать франков в месяц. Теперь он стал посещать школу г-на Кристофа; с той поры мальчуган доставлял нам одну лишь радость.
Дядюшка Жан весь январь учил меня всему, что теперь от меня требовалось: ведь я не только должен был присматривать за кузницей, но и делать записи в его приходо-расходных книгах обо всем, что покупалось и продавалось в его харчевне — ведь его жена грамоты не знала. Я должен был составлять счета: возвратившись с фермы, он по записи сразу мог бы выяснить состояние своих дел.
Мать была очень удивлена отпором, который ей осмелились оказать в нашем доме, и, казалось, все о чем-то раздумывала; батюшка же время от времени восклицал:
— Вот теперь я доволен… все идет хорошо! Только бы Матюрина еще устроилась у честных людей, тогда нам и желать больше нечего!
Я тоже подумывал об этом, но в то смутное время богачи не очень-то стремились обременять себя новыми слугами, да и у меня выросло чувство собственного достоинства: не хотелось мне, чтобы сестренка поступила в прислуги к буржуа. И ведь это так естественно — всякий меня поймет.
Итак, мы были счастливы!
На беду, гроза все усиливалась и усиливалась. Никогда еще не эмигрировало так много наших врагов, как за эти два месяца — январь и февраль. В те дни всю Францию обошла Красная книга: из нее мы узнали обо всех пенсионах и неслыханных наградах, доходящих до пятидесяти миллионов в год, которые получали дворянские семьи в ту пору, когда, обездоленные, отягченные налогами, умирали с голоду. Из страха перед гневом народным дворяне бежали толпами; дороги были забиты их экипажами, на почтовых станциях не хватало лошадей; день и ночь слышалось, как щелкают бичами их форейторы. Когда в двенадцатом часу городские ворота закрывались, беглецы, не дожидаясь, чтобы сторож папаша Лебрен открыл им, объезжали крепостные стены. Дело принимало такой оборот, что патриоты стали тревожиться.