И, увидя, что пот льется с нас градом, он от души смеется и в конце концов приказывает:
— Разойдись!
Тогда все мы мчимся к столику Аннеты Мино, и каждый почитает за честь поднести стопку сержанту, который никогда не отказывается, произнося с южным акцентом:
— Дело пойдет, граждане. Даю слово.
Сержант любил опрокинуть стопочку — да ведь в этом нет беды. Он был хорошим инструктором, добрым малым, хорошим патриотом. Он, коротыш Тренке, из третьей роты, Базио, полковой запевала, Дюшен, высоченный лотарингец, шести футов ростом, с лицом под цвет ячменному хлебу, — словом, все эти бывалые солдаты братались с горожанами. Часто по вечерам, до отбоя, мы видели, как они, притаившись в клубе, в темном углу за перегородкой, внимательно прислушивались к нашим спорам, пока не наступало время идти на перекличку. Эти люди по пятнадцати — двадцати лет служившие в армии, так и не выходя из нижних чинов, но выполняя обязанности офицеров из благородных, в дальнейшем стали капитанами, полковниками и генералами. Они это предугадали и встали на сторону революции.
По вечерам дядюшка Жан вешал в шкаф свой роскошный мундир и, засунув эполеты и треугольную шляпу в картонную коробку, облачался в просторную вязаную блузу и приступал к изучению военного дела. Иной раз, работая в кузнице, когда мы меньше всего об этом думали, он вдруг начинал выкрикивать: «Смирно! Напра-во! Шеренга, шагом марш! Бегом!» Делал он так, чтобы проверить себя, попробовать голос, показать, какой у него бас. Почти каждый вечер, после ужина, к нам приходил посидеть верзила Летюмье: обхватив острое колено руками, он с лукавым видом задавал дядюшке Жану коварные вопросы, раскачиваясь на стуле. Крестный Жан видел в теории только каре и атаки штурмовыми колоннами, потому что сержант Керю считал это на войне главным. Лицо его краснело, и он кричал:
— Мишель, подай аспидную доску!
И мы, навалившись друг на друга, наклонялись над доской и, слушая его подробные объяснения, рассматривали глубокие построения в три-четыре человека, затем штурмовые колонны с пушками. Летюмье щурился и, покачивая головой, говорил:
— Промашка у вас, сосед Жан, промашка!
Крестный сердился и, стуча мелом по доске, кричал:
— Нет, это так! Говорю вам, так!
Все принимали участие в споре, даже тетушка Катрина. Мы старались перекричать Летюмье, и под конец никто уже ничего не мог разобрать — так, ни до чего не договорившись, мы засиживались до десяти часов вечера. Летюмье, уходя, уже в сенях все твердил:
— Промашка у вас, промашка!
А мы все бежали за ним и кричали:
— Это у вас промашка, у вас!
И если бы мы посмели, то исколотили бы его.
А дядюшка Жан говорил:
— Ну и тупица! До чего же глуп! Ничего не понимает.
Зато на учении Летюмье отыгрывался, командовал четко, заставляя людей проходить шеренгой, решительно показывая направление своей саблей — то направо, то налево. И нужно отдать ему справедливость, он, не меньше чем крестный, заслужил право стать лейтенантом. Так считали все жители Лачуг, впрочем, само положение Жана Леру — хозяина харчевни и кузнеца — повышало его в чине. К тому же он слыл в деревне первым красавцем.
Вот из чего ясно видно, какими простофилями оказались дворяне и епископы тех времен: после взятия Бастилии они не остались в Национальном собрании — отвоевывать свои права, которых, впрочем, у них не было, собрались в путь и отправились к нашим врагам клянчить о помощи в борьбе против нас[97]
. По дорогам вереницей тянулись сеньоры, епископы, челядь, аббаты, капуцины, знатные дамы; из Лотарингии ехали в Трир, из Эльзаса — в Кобленц или в Базель, ехали, угрожая:— Подождите! Подождите! Мы еще вернемся, еще вернемся!
Они словно с ума посходили; все в лицо им смеялись. Эго и была так называемая эмиграция. Все началось с графа д’Артуа, герцога де Конде, принца Бурбонского, Полиньяка и маршала де Брольи, того самого, что командовал армией, окружавшей Париж, и намеревался захватить Национальное собрание. Втянули они также и короля в свое безумное предприятие, а теперь, поняв, как оно опасно, эти верноподданные роялисты оставили его одного «беде.
Видя, какой они учинили разгром, дядюшка Жан восклицал:
— Пусть себе удирают! Пусть удирают! Вот-то будет облегчение для нас и нашего доброго короля! Теперь он будет один, его светлость, граф д’Артуа ему своих идей уж не подскажет.
Все ликовали. Эх, если бы и дворяне навсегда уехали от нас, мы бы их и не поминали. От всего сердца подарили бы их немцам, англичанам, русским. Но многие оставались во главе наших войск и только и думали восстановить солдат против народа. Ведь эдакая подлость! Вы увидите, что эти люди замыслили против отечества; я все расскажу по порядку, торопиться нам некуда.
Парижане в то время еще любили короля и захотели, чтобы он остался с ними. Они послали своих жен в Версаль, чтобы упросить его приехать к ним вместе с королевой Марией-Антуанеттой, юным дофином и всей королевской семьей. Людовику XVI не оставалось ничего иного, и он принял приглашение, а бедный изголодавшийся народ кричал: