Бедный мой отец, весь дрожа, последовал за мной. В лавке я сказал Маргарите:
— Матери приятно будет взглянуть на нашего малыша. Я пошел. К полудню мы вернемся.
Маргарита побелела: она, видно, слышала, что говорила про нее моя мать, но женщина она была добрая и, понимая, что я прав, возражать не стала.
— Иди, — сказала она. — Пусть твоя мать знает, что мы не такие жестокосердые, как она. К тому же я никогда не забуду, что она твоя мать.
Тут отец взял ее за обе руки и хотел что-то сказать, но, должно быть, слезы душили его, он так и не вымолвил ни слова, и мы двинулись в путь. Лишь когда мы уже шли полем, у самой деревни, он вдруг принялся превозносить добродетели Маргариты, ее сердечное к нему отношение, да и не только к нему, а ко всем вообще. В глазах у него стояли слезы. Я молчал, занятый мыслью о том, как удивится при нашем появлении мать, — я вовсе не был уверен, что она хорошо нас встретит.
С таким настроением мы вошли в деревню, миновали харчевню «Три голубя» и, не останавливаясь, прошли мимо других домиков. Старая улочка была почти пуста, ибо, помимо множества новобранцев и солдат-ветеранов, еще служивших в армии, немало патриотов было мобилизовано на подвозку съестных припасов и снарядов, так что в поле работали одни женщины да старики.
Мать, слишком уже старая для полевых работ, пряла пряжу, что давало ей от пяти до шести лиаров в день; отец зарабатывал от восьми до десяти су своими корзинами, а в остальном Клод, Матюрина и я втихомолку помогали старикам. Так что если бы не старость, которая всегда приносит с собой болезни и легкую грусть, они были бы вполне счастливы.
Погода стояла отменная, в садах полно было фруктов: через ограды свешивались ветки, усеянные яблоками, грушами, сливами, совсем как в дни нашего детства, когда Никола, Клод, Лизбета и я, босоногие, оборванные, бегали по пыльной дороге или вместе с другими ребятишками, большая половина которых уже давно на том свете, отправлялись в Скалистую лощину.
Воспоминания детства невольно нахлынули на меня, и я призадумался. Две или три старухи смотрели на нас из окошек, но не узнали меня. Воздух гудел от бесчисленного множества мошек, пчелы летали среди листвы. Да, люди исчезают, а вот это — вечно.
Внезапно, завернув за угол старого сарая, я увидел мать, сидевшую на ступеньках нашего дома. День был воскресный, она принарядилась, надела башмаки. И молилась, перебирая четки. Что такое примиди, дуоди, триди, флореали, прериали и тому подобное, она даже знать не желала: весь наш республиканский счет дней и месяцев[148]
казался ей выдумкой дьявола. Итак, она молилась. При звуке наших шагов она повернула голову, но не шелохнулась. Я решил, что она все еще сердится на меня, но я был неправ: как только она увидела ребенка, ее большие высохшие руки протянулись к нему, она попыталась встать и, вся дрожа, снова опустилась на ступеньку. Ни слова не говоря, ибо я был не меньше ее взволнован, я передал ей ребенка. Она положила его к себе на колени и, обливаясь слезами, принялась целовать. Потом воскликнула:— Да подойди же, Мишель, чтобы я тебя тоже поцеловала. Только сейчас я думала: «Придется, видно, пойти к этой еретичке, чтобы повидать моих деток!» А вот господь и прислал тебя ко мне.
И она расцеловала меня.
Потом она развернула пеленки и, увидев, какой малыш розовый, пухленький, весь в ямочках и перевязочках, так и зашлась от радости и гордости.
— Эй, Гертруда! Марианна! — закричала она соседкам. — Идите сюда! Посмотрите, какой ребеночек!.. Тю-тю-тю!.. Ангелочек, да и только! А как похож на нашего Николá!
Кумушки не заставили себя долго ждать, и мы все — отец, мать, я, старухи — склонились над малышом, словно дети над только что найденным гнездышком. Мы смеялись, обменивались восклицаниями, но голос моей матери перекрывал всех. Беззубые старухи строили ребенку рожи, и тот смеялся вовсю. Так продолжалось больше четверти часа. Потом, прихрамывая, подошел старик Сент-Илер. Все восторгались тем, что ребенок такой здоровенький, так хорошо выглядит, — и не удивительно: после пяти лет нужды и голода жителям Лачуг-у-Дубняка не часто приходилось видеть таких детей.
Мать, пыжась от гордости, все приговаривала:
— А ты все-таки молодец, что пришел, Мишель. Ты у меня хороший сын.
Отец никогда не видел ее в таком хорошем настроении.
— Вот говорил я тебе!.. — шепнул он мне на ухо. — Хе-хе!
Всех огорчало только то, что малышу нельзя дать ни груш, ни яблок, ибо у него еще не было зубов.
К полудню малыш начал кукситься, и моя мать, хоть ей и приятно было всем его показывать, поняла, что он проголодался и пора нести его домой. Напевая что-то себе под нос, она запеленала его и проводила нас до самых городских укреплений, счастливая и гордая тем, что несет малыша.
Очень я старался уговорить ее зайти к нам, но она только сказала:
— В другой раз, Мишель, в другой раз… Потом…
Отец сделал мне знак, чтобы я не настаивал, потому что у нее от радости до гнева — один шаг. Словом, так она и не пошла с нами, и у караульни передала мне ребенка.
— Ну, идите же и не мешкайте: мальчик кушать хочет.