Они как бы открыли все шлюзы, и теперь грязь извне без помехи хлынула к нам: Эльзас и Лотарингию заполонили эмигранты. Большая часть жителей нашего города, как говорится, живо обратилась в новую веру и стала на сторону «порядка». В часовне Бон-Фонтэн служили молебны о возвращении несчастных изгнанников, — бывшие наши священники отправляли службу; старухи с утра до вечера толпились у Жозефа Птижана, бывшего церковного певчего, и, развесив уши, слушали его разглагольствования о том, как ему жилось в изгнании. Власти об этом знали, но никто и палец о палец не ударил, чтобы это прекратить. Словом, продали нас со всеми потрохами!
Иной раз вечером Шовель, сидя за изготовлением пакетов, грустно говорил:
— До чего же больно видеть, когда такой вот Бонапарт, который еще вчера был никем, угрожает народным представителям, а эти представители, которых мы выбирали защищать республику, собственными руками уничтожают ее! Да, низко же мы пали! А народ спокойно смотрит на этот срам, — это он-то, которому достаточно было бы дунуть, чтобы от этих мошенников и следа не осталось — и от тех, которые нападают на него, и от тех, которые вроде бы хотят его защитить.
— Наш народ, — добавил он как-то, — напоминает мне того негра, что смеялся и ликовал, глядя, как дерутся двое американцев. «Вот так двинул! — восклицал он. — Вот здорово! Ух, как лихо!» А кто-то вдруг и скажи ему: «Ты тут смеешься, а знаешь, почему дерутся эти двое? Драка эта решит, который из них наденет тебе веревку на шею и продаст тебя, твою жену и твоих детей, а там тебя заставят работать, строить тюрьмы, в которых ты будешь сидеть, воздвигать крепостные стены, возле которых тебя будут расстреливать, и если ты посмеешь хотя бы пикнуть, — до смерти забьют». У негра, конечно, сразу пропала охота смеяться, а вот французы — те не унимаются, смеются себе: народ наш любит драки, а об остальном не думает.
Всякий раз, как Шовель заводил об этом речь, я мысленно восклицал:
«Ну, а я — то тут что могу поделать?»
Двадцать — тридцать ливров дохода в день, вино и водка в погребе, мешки с рисом, кофе, перцем в лавке, — есть от чего закружиться голове. А ведь таких, как я, были тысячи! Мелкие буржуа любой ценой стремились разбогатеть! И должен прямо сказать: дорого мы за это заплатили.
И все же желание отстоять «Права человека и гражданина» возобладало во мне, и я вдруг понял, что Шовель прав: надо держать ухо востро.
В ту пору газеты много писали о некоем Франкони, акробате, изумлявшем парижан своими виртуозными упражнениями на лошади. Теперь, когда отошел в прошлое суд над Бабефом, отгремели походы Бонапарта, Гоша и Моро, — циркач был в центре внимания всех газет. И вот вдруг в термидоре, во время Пфальцбургской ярмарки, этот самый Франкони заезжает к нам со своей труппой по пути в Лотарингию и Шампань. Он обосновывается в городке, разбивает на площади большую парусиновую палатку, прогуливает лошадей, призывно играет на трубе и бьет в барабан, оповещая о представлении. И толпы людей ходят смотреть на него. Я бы и сам с радостью повел туда Маргариту, пусть бы даже это стоило мне два или три франка, но в праздничные дни наша лавка всегда полна народу и отлучиться нет никакой возможности.
Этим бы дело и кончилось, если бы наши односельчане, заходившие в лавку — то один, то другой, — не рассказали мне, что Никола — подумать только! — работает наездником в труппе Франкони. Я же, считая, что если Николá, на беду, вернется во Францию, то по закону он будет приговорен к смерти за переход на сторону врага с оружием в руках, отвечал им, что они ошиблись, что мы уже давно получили похоронную. Но они только головой качали. И вот как-то раз, часов в шесть вечера, когда у нас шел об этом спор, в лавку вдруг вошел высокий парень в голубой куртке, обшитой серебряными галунами, в роскошной шляпе с белыми перьями, сдвинутой на ухо, в высоких сапогах с золочеными шпорами и, щелкнув хлыстом, воскликнул:
— Ха-ха, Мишель! Это я!.. Раз ты сам не жалуешь ко мне, пришлось, как видишь, мне побеспокоиться.
Это был он, негодяй! Все, находившиеся в лавке, уставились на него, ну а мне, несмотря на все мои страхи и уверения, что он умер, пришлось его признать и расцеловать. Не отстал от меня и Этьен и бросился к нему в объятия. От несчастного отчаянно разило водкой. Папаша Шовель наблюдал за этой сценой из нашей читальни сквозь застекленную дверь. Маргарита, знавшая, что грозит изменнику по законам республики, с дрожью смотрела на него. Однако не могли же мы его выгнать, и, подтолкнув его к читальне, я сказал:
— Пойдем!
— Ага! — продолжая покачиваться, воскликнул он. — Ты, значит, понял, что я явился к тебе на ужин? А вино у тебя есть?.. А это есть?.. А то?.. Видишь ли, не стану от тебя скрывать, я привык себя баловать. Хе-хе-хе! А это еще что такое?.. Смотри-ка ты… Да она совсем недурна, эта крошка!
— Это моя жена, Никола!
— А, крошка Шовель!.. Маргарита Шовель… Коробейница… Знаю, знаю…
Маргарита вся так и вспыхнула. Покупатели в лавке засмеялись. Наконец Никола вошел в нашу читальню.