Или мы маршировали, просто маршировали без какой-либо определенной цели час, два, три, а то и все четыре в окрестностях Ютербога. Во время марша мы пели. Мы горланили три рода песен. Разучивали мы их во второй половине дня на специальных занятиях, а пели во время марша утром. Во-первых, это были песни штурмовиков, рифмованные опусы наподобие тех, которыми доморощенные поэты из лавочников заваливают редакции провинциальных газет. В этих песнях по преимуществу грозилось расправой евреям и заодно выдавались лирические перлы:
Золотое осеннее солнце Посылало последний привет и т. д.
Во-вторых, солдатские песни последней войны, слащаво-сентиментальный бред, причем все они имели непристойные варианты, но не были лишены определенного обаяния, немного напоминая уличные «баллады». И наконец, очень странные «песни ландскнехтов», в которых пелось, что мы—«черные банды Гайера»237
и вот-вот пустим красного петуха под монастырские крыши. Эти песни пользовались наибольшим успехом, их орали еще отрывистей, молодцеватее и наглее, чем все остальные. Я убежден, что чуть ли не половина здешних референдариев, готовившихся стать судьями, в самом деле во время утренних маршей в сельских окрестностях протестантского Ютербога чувствовали себя черной шайкой Флориана Гайера, собирающейся пустить красного петуха под монастырские крыши. С диким наслаждением, будто самозабвенно играющие подростки, мы распевали грубыми хриплыми голосами — ни дать ни взять орда вооруженных дубинами древних германцев:Wir wollen dem Herrn im Himmel klagen,
Heia hoho!
Da6 wir die Pfaffen woll’n totschlagen,
Heia hoho!
Drauf und dran!
Mann fur Mann!
Setzt aufs Klosterdach den roten Hahn!23
Я пел вместе со всеми. Мы все пели.
Вот в этом и состояло наше мировоззренческое
воспитание. Коль скоро мы согласились играть в те игры, в которые с нами здесь играли, то мы совершенно автоматически превращались если не в нацистов, то, по крайней мере, в чрезвычайно удобный дан нацистов человеческий материал. А мы на эти игры согласились. Почему собственно?
Здесь сошлось множество причин, больших и маленьких, извинительных и непростительных. Конечно, на поверхности лежало то, что мы все хотели сдать асессорский экзамен, а пребывание в лагере вдруг было сделано чем-то вроде составной части экзаменов. Конечно, таинственные намеки на то, что «свидетельство о прохождении службы» сыграет большую роль во время экзамена и что плохие письменные работы будущих юристов можно исправить лихой маршировкой и мощным пением, у некоторых из нас вызвали естественное желание как следует топать ногами и орать во всю мочь. Но гораздо существеннее было то, что нас захватили врасплох и мы совершенно не представляли себе, что за игра тут идет и как против этого бороться. Взбунтоваться? Просто покинуть лагерь и поехать домой? Так ведь об этом надо было договориться, а под тонким покровом грубого и сердечного солдатского товарищества таилось серьезнейшее недоверие друг к другу. Кроме того, нам было просто интересно посмотреть, какова действительная цель всего этого. И наконец, не обошлось и без очень странного, очень немецкого честолюбия, которое внезапно сработало, хотя поначалу мы этого не заметили: честолюбия усердия, честолюбия, которое вынуждает добросовестно выполнять порученное тебе дело, сколь угодно бессмысленное, непонятное, унизительное,—предельно хорошо, основательно, со всем старанием. Убирать казарму? Маршировать? Петь? Бред, но хорошо, хорошо—мы отдраим казарму как не отдраит никакой профессиональный полотер, мы будем грохотать сапогами, как старые вояки, и орать песни так, что деревья согнутся. Эта абсолютизация усердия — немецкий порок, а немцы считают его добродетелью. Во всяком случае, это одна из самых глубоких и характерных особенностей немцев. Мы не умеем плохо работать. Мы — самые никудышные саботажники в мире. То, что мы делаем, мы вынуждены делать первоклассно, и ни голос совести, ни самоуважение не заставят нас халтурить. Хорошо делая то дело, которым мы занимаемся — вне зависимости от того, пристойная ли это, исполненная высокого смысла работа, авантюра или преступление, — мы словно пьянеем, и это глубокое, греховно-счастливое опьянение заставляет нас забывать смысл и существо того, что мы делаем. «Югассная работа!» — с восхищением говорит немецкий полицейский, осматривая профессионально взломанный сейф.
В этом наше общее—нацистов и ненацистов — слабое место. Здесь-то нас и подловили с великолепной, надо отдать должное, психолого-стратегической ловкостью.
Прежде всего совершенно верно был выбран момент резкой смены «воспитательского состава». Через неделю или две штурмфюреры, которые нами командовали, внезапно исчезли, вероятно, были переведены в другой лагерь военной подготовки, чтобы заниматься «мировоззренческим воспитанием» там, а вместо них появился лейтенант рейхсвера с целой дюжиной подчиненных ему унтер-офицеров.