Эта борьба была нелегка. Все деятели центральных учреждений партии и в особенности все руководители Боевой Организации, в течении ряда лет работавшие рука об руку с Азефом, не хотели и слушать доводов Бурцева. Они лучше других знали роль Азефа в жизни этих организаций; знали, как много Азеф при желании мог бы выдать полиции, но что им выдано не было. И Бурцев, с его доказательствами, в значительной своей части почерпнутыми из полицейских источников, казался им смешным и вредным маньяком, которого использует полиция для внесения разложения в революционную среду путем дискредитирования виднейшего и опаснейшего для нее террориста. Бурцева пытались уговаривать, советовали прекратить начатую компанию; ему делали предупреждения, почти грозили. Ничто не помогало. С упорством фанатика, убежденного в своей правоте, он был готов идти до конца, - хотя бы один против всех.
Тогда его привлекли к суду. Вопрос стоял в высшей степени остро: если его осудят, он будет морально дискредитирован на всю жизнь. Это будет хуже, чем смерть физическая. Впрочем, и смерть физическая не замедлила бы последовать за смертью моральной: Бурцев для себя решил не прожить последней. А возможность такого осуждения была вполне реальной. В подобных делах документальных доказательств почти никогда не удается получить. Все строится на косвенных уликах. Но при том доверии, какое питали к Азефу его коллеги по партии, косвенным уликам веры никто давать не хотел. И Бурцев метался в поисках за новыми, более вескими, более убедительными доказательствами измены Азефа.
Эти доказательства и должен был дать Лопухин, который по своему прежнему служебному положению не мог не быть совершенно точно осведомлен о роли Азефа. Вся задача состояла в том, чтобы вовлечь его в разговор и заставить говорить правду.
Встреча в поезде была Бурцевым заранее подготовлена, - но ей был придан характер неожиданной. Беседа началась, - как и раньше в Петербурге, - с нейтральных историко-литературных тем. В это время Бурцев перенес издание своего исторического журнала в Париж и предполагал теперь вполне свободно писать обо всем, касаться чего в Петербурге не позволяла цензура. Он был полон планов и надежд, - и много говорил о них Лопухину. А от этих общих тем только естественным вышел переход к тому, что сейчас специально интересовало Бурцева, - к теме об Азефе. Перечисляя материал, который находится в портфеле редакции, он сообщил, что в ближайшей книжке будут напечатаны разоблачения относительно деятельности одного весьма важного агента полиции, который был руководителем Боевой Организации социалистов-революционеров. "Лопухин,вспоминает Бурцев, - сначала как будто не обратил внимания на эти мои слова... Но я почувствовал, что он насторожился, ушел в себя, точно стал ждать с моей стороны нескромных вопросов".
Он был прав: "нескромные" вопросы не замедлили последовать. Бурцев поставил вопрос прямо.
- Позвольте мне, Алексей Александрович, - обратился он с просьбой, рассказать вам все, что я знаю об этом агенте-провокаторе, об его деятельности, как среди революционеров, так и среди охранников. Я приведу доказательства его двойной роли. Я назову его охранные клички в революционной среде и его настоящую фамилию. Я знаю о нем все. Я долго и упорно работал над его разоблачением и могу с уверенностью сказать: я с ним уже покончил. Он окончательно разоблачен мною. Мне остается только сломить упорство его товарищей, но это дело короткого времени".
Лопухин отозвался очень сдержанно, но не без любопытства:
- Пожалуйста, Владимир Львович, - я вас слушаю.
И Бурцев начал свой рассказ. Он не называл настоящей фамилии Азефа, - а только тот псевдоним последнего, под которым он был известен в полицейском мире: "Раскин". Но Лопухин с первых же слов понял, о ком шла речь. В одной своей части рассказ Бурцева скрещивался с тем, что Лопухин знал по своей прежней службе, - и последнего поразила точность собранных Бурцевым данных. "Больше всего, - рассказывал он позднее судебному следователю, - меня поразило то, что Бурцев знает об условных на официальном полицейском языке кличках Азефа, как агента, о месте его свиданий в Петербурге с чинами политической полиции... Все это было совершенно верно." И эта точность одной части рассказа Бурцева, которую Лопухин мог проконтролировать, неизбежно должна была внушать Лопухину полное доверие к другой, к той, в которой Бурцев говорил о таинственном "Раскине", как его видели революционеры; о роли последнего в революционном лагере, - в Центральном Комитете и в Боевой Организации.
Лопухин был уже не молод, - ему было около 45 лет. На своем веку он успел многое повидать, еще большее слышал, и ему, наверное, казалось, что уже ничто не сможет его поразить. Но то, что теперь рассказывал Бурцев, поражало - и бередило старые больные раны. Бурцев и не подозревал, какое значение его рассказ получал в том освещении, которые ему давала память его слушателя!
Перед Лопухиным вставала вся его жизнь, - все честолюбивые надежды прошлого и вся горечь обид настоящего.