Главный надзор за всем делом находился в руках Лопухина, который с любопытством неофита сам входил во все детали. Хорошего сыщика из него не вышло: он все же был слишком по-аристократически брезглив для подобной грязной работы. Но в то же время он был в достаточной мере карьеристом, чтобы запачкать себя в той грязи, которая его окружала. Либерал, сам мечтавший о конституции, он руководил разгромами либеральных земств и подписывал доклады о высылке в Сибирь ряда умеренных либералов, виновных только в подобных же мечтах о конституции. Культурный, европейски образованный человек, он поставил свою подпись под той антисемитской кампанией, которую вел в его время Департамент Полиции. Если даже не доверять рассказам о том, будто он считал антиеврейские погромы, «полезным кровопусканием» (В свое время в прессу проник рассказ, будто подобный отзыв о погроме 1903 г. в Кишиневе был сделан Лопухиным в разговоре с жанд. генералом Новицким, причем делались ссылки на устные рассказы последнего; теперь воспоминания Новицкого опубликованы; в них соответствующего места не имеется, но зато содержится категорическое утверждение, что Лопухин о предстоящем в Кишиневе погроме был заблаговременно предупрежден — и не принял никаких мер для его предотвращения.) — то во всяком случае несомненным остается один факт: в личном объяснении с представителем союза писателей Н. Ф. Анненским по поводу погрома в Кишеневе Лопухин взял под свою защиту идейного вдохновителя этого погрома, черносотенного писателя Крушевана, назвав его одним из немногих русских писателей, которые «не подкуплены евреями».
Только в интимных письмах к своему другу, С. Н. Трубецкому, Лопухин позволял себе высказывать либеральные мысли, — после смерти Плеве он, глава всей полиции империи, не без удивления узнал, что за этой его перепиской велось самое тщательное полицейское наблюдение, доклады о результатах которого сообщали непосредственно министру… Открыто же Лопухин солидаризировался со всем, что делал Плеве, выступая старательным и послушным исполнителем наиболее реакционных распоряжений последнего. Плеве знал, что делал, когда брал молодого либерального карьериста в свои ближайшие помощники: у подобных людей интересы карьеры всегда берут верх над всеми иными соображениями.
Свой штемпель Лопухин поставил и на работе Департамента по насаждению провокации, — работе, которая особенно пышным цветом начала распускаться именно в эти годы. В частности именно он во многом содействовал карьере Азефа, хотя уже в то время понимал, что работа последнего переходит грань допустимого даже с точки зрения весьма растяжимой полицейской морали. Именно он, с прямого одобрения Плеве, еще осенью 1902 г. разрешил Азефу войти в Боевую Организацию.
Конечно, при этом и он, и Плеве, были уверены, что они будут держать в своих руках Азефа, — а через него и всю Боевую Организацию. И вот теперь, через шесть лет, на перегоне между Кельном и Берлином, из рассказа Бурцева Лопухин узнавал, каковы были действительные результаты их старого решения: указанный их агент, — этот «Раскин» рассказа Бурцева, — не просто вошел в состав этой Организации, — после ареста Гершуни он стал ее главным руководителем и подготовил все ее выступления; в частности он непосредственно руководил организацией убийства Плеве…
Смерть последнего была первым жестоким ударом для служебной карьеры Лопухина: Плеве был его главной опорой, главным покровителем. В конечном итоге с момента смерти Плеве на всех честолюбивых планах Лопухина был поставлен крест. Если бы Плеве остался жить, все могло бы пойти по иному… И вот теперь выяснялось, что эта смерть была подготовлена никем иным, как его, Лопухина, агентом, — тем, на вступление кого в ряды террористов и Плеве и он, Лопухин, дали свое согласие. Неужели все это было правдой?
До сих пор Лопухин спокойно слушал рассказ своего собеседника, — хотя и было заметно, что интерес его постепенно возрастает. Худощавый, подвижный, типичный русский «нигилист» старого времени и по одежде, и по замашкам, Бурцев сильно волновался. Он жестикулировал, привскакивал на вагонном диванчике, сам перебивал себя, повторялся, вновь и вновь возвращаясь к тем эпизодам, которые ему казались наиболее значительными, — и все время с жадным вопросом в глазах смотрел на Лопухина, стараясь уловить оттенки его настроений. Но это лицо ни о чем, кроме растущего интереса к рассказу, не говорило. Человек, умевший хорошо владеть собою, и к тому же большой барин, Лопухин сидел, не проронив ни одного слова, почти не двигаясь, и только испытующе всматривался в собеседника своими немного раскосыми, — старая примесь монгольской крови! — глазами. Но когда Бурцев дошел до рассказа об убийстве Плеве, хладнокровие изменило Лопухину. «С крайним изумлением, как о чем-то совершенно недопустимом, — вспоминает Бурцев, — он спросил меня:
— «И вы уверены, что этот агент знал о приготовлениях к убийству Плеве?»