Народу было не много — человек десять — двенадцать. Кто-то предложил буриме, но игра не получилась. Борис Николаевич заговорил о тайне созвучных слов, привел пример: «От чего отчалил отчаянный? — от чела». Я сочинил двустишие, где рифмовалось «индивидуум — инда виден ум». Бродский попросил Андрея Белого прочесть любимое стихотворение. Борис Николаевич прочел два: «На что вы, дни» Баратынского и «Скифов» Блока. Я Баратынского знал больше, чем в размере гимназического курса, хорошо помнил рассуждения Клингера об «озябнувшем кристалле» и «приветном тумане», но только чтение Андрея Белого открыло мне всемирную величину поэта, увидевшего абсолютную пустоту небытия, повторявшею, как Екклезиаст: «Кто умножает знания — умножает скорбь». Соединение звука слова с неожиданными и всегда точными жестами рук, движениями подхваченного танцем тела могло вызвать или улыбку, или ужас, — во мне вызвало ужас. Как я был поражен ошибкой известного литературоведа М. Л. Гофмана, который в предисловии к «Стихотворениям» Баратынского, вышедшим в издательстве Гржебина в Берлине, в слове «оно» увидел грядущее, не поняв, по-видимому, всего ужаса, когда уже прожившая свою жизнь душа смотрит на еще живое тело! С тех пор и на много лет попал я под власть Баратынского и, как и он, начал «любить и лелеять недуг бытия».
Затем Андрей Белый прочел «Скифов». Он отступил в глубину комнаты, сжался, как перед прыжком, но голосом твердым и громким произнес: «Мильоны — вас…» — и вдруг бросился вперед: «Нас тьмы, и тьмы, и тьмы…» Слова отделялись паузами, как будто он каждый раз преодолевал препятствие. «Попробуйте, сразитесь с нами…» Руки, множась, как крылья у шестикрылого серафима, взлетают над головой и внезапно исчезают, — выкинутые вперед, они превращаются в два смертоносных копья. «Да, скифы… — большая пауза, удар: — мы!..», «да, азиаты, — второй удар, — …мы!..» Копья исчезли, только глаза озаряют всю комнату нестерпимым блеском: «…с раскосыми… и…» Длинная пауза — и громогласно: «жадными… очами».
Конечно, теперь, через много лет, я не могу с достоверностью восстановить всех движений Андрея Белого, необычных модуляций его голоса. Помню, как в конце, при словах «сзывает варварская лира!», он прижал руки к груди, потом медленно поднял их над головой и наконец опустил, как будто положил к нашим ногам драгоценную варварскую лиру.
…Мы вышли вместе. Была полная луна, висевшая высоко в небе, окруженная таинственным кольцом светящегося тумана. Штилевое море было совершенно безмолвно, даже песок не шуршал под ногами. Мы шли молча и уже подходили к пансиону, когда я наконец решился спросить его:
— Борис Николаевич, а какое стихотворение ваше собственное вы любите больше всех?
Точно крылья ласточки, его руки делали неожиданные, резкие повороты.
В тишине глухо доносился его негромкий, то приближавшийся, то отдалявшийся голос:
Все три стихотворения — «На что вы, дни», «Скифы», «Твой ясный взгляд» — были прочитаны одним человеком — Андреем Белым, — но каждое звучало по-разному, и каждое — до самого дна — выражало поэта, написавшего их.
А когда мы поднимались по ступенькам нашего пансиона, он сказал мне:
— «Твой ясный взгляд…» — мое любимое. Это я.
13
Так бывает иногда — еще спишь, но уже знаешь, что сейчас проснешься, и вот начинается недолгая, но яростная борьба за сон. Изо всех сил хватаясь за ускользающие образы, пытаешься продлить дыхание сна, и когда приближенье реального мира становится неизбежным, все еще продолжаешь лежать с закрытыми глазами, наново переживая видения сна, ловя оборвавшуюся некрепкую нить легкой потусторонней жизни. Наконец с невыразимой печалью открываешь глаза, и тогда мгновенно все меркнет — видения осыпаются, как иней, сквозь них нахально проступает рисунок давно знакомых обоев, привычные очертания комнаты, и в утреннем сумраке белеет штукатурка гладкого и скучного потолка. «Что мне снилось?» — невольно спрашиваешь себя, но в утлой памяти не сохранилось ни образа, ни краски, и ощущение растерянности на долгие часы овладевает тобой.