– Нет, все совсем не так прямолинейно. – Ергольский поморщился. – Подозревать должны были их обоих, потому что только у них есть мотив. В конечном итоге выяснится, что было третье лицо, которое питало тайную страсть к госпоже Пановой.
– И кого вы собирались назначить на роль этого лица?
– Никого. Я не успел дойти до этого места… мне пришлось предложить совсем другую версию. И Евгения Викторовна загорелась этой идеей…
– Вот как?
– Да, она спросила, не хочу ли я написать пьесу на этот сюжет… Но я не пишу пьес.
Игнатов кивнул, словно такое положение вещей его вполне устраивало, и задал следующий вопрос – о том, кто мог слышать рассуждения Матвея Ильича по поводу убийства.
– Все, кто находился в гостиной.
– И больше никого?
– Не думаю, чтобы… Кто еще мог там быть? Слуги? Но у наших слуг нет привычки подслушивать под дверями…
– Может быть, кто-нибудь был в саду?
– Понятия не имею. Я смотрел только на своих слушателей. Понимаете, только по лицам людей можно понять, интересует их история, которую ты рассказываешь, или нет…
Журналист вздохнул.
– Очень жаль, что ваша прислуга не имеет привычки подслушивать и что в саду не было посторонних, – многозначительно уронил он. – Потому что это означает, что все мы находимся под подозрением.
– Георгий Антонович, вы шутите? – вырвалось у Антонины Григорьевны.
– Боюсь, что господин Чаев верно изложил суть проблемы, – заметил следователь. – Потому что воплотить фантазию Матвея Ильича в жизнь мог только тот, кто ее слышал.
– В этом месте твоих романов все обычно разражаются возмущенными восклицаниями, – вставил журналист, обращаясь к другу. – А заодно, как правило, выясняется, что ни у одного из подозреваемых нет алиби. Когда, кстати, произошло убийство?
– Судя по всему, между полуднем и двумя часами с четвертью. Вскрытие еще не делали.
Услышав слово «вскрытие», Антонина Григорьевна содрогнулась.
– С утра мы с Матвеем Ильичом отправились на охоту, – объявил Чаев, насмешливо косясь на следователя. – Вернулись, когда стало совсем припекать, после двенадцати.
– В половине первого, – вставила Антонина Григорьевна. – Я смотрела на часы.
– Чем вы занимались потом? – спросил Игнатов.
– Потом? Потом… погодите-ка… Мы перекусили на скорую руку, а потом я был у себя, читал газеты.
– Один?
– К вашему сведению, милостивый государь, я еще не разучился читать, – парировал журналист. – Да, я был один.
– А вы, Матвей Ильич?
– Я правил роман.
– Тоже один? Никто при этом не присутствовал?
– Разумеется, нет! Что за вопрос!
– Матвей Ильич не может работать, когда в комнате находится кто-то еще, – пришла ему на выручку жена.
– Боюсь, Антонина Григорьевна, вам тоже придется отчитаться, где вы были и что замышляли, – повернулся к ней Чаев. – Лучше всего, конечно, если вы все время находились у кого-то на виду.
– Но этого не было! – вырвалось у Антонины Григорьевны. – Я хочу сказать, я, конечно, отдавала указания слугам, ходила по дому, потом разбирала цветы, но… но ведь были моменты, когда я оставалась одна… В конце концов, это был самый обычный день!
– Боюсь, что нет, – отозвался журналист. – Для этих каналий, моих коллег, день, о котором вы говорите, станет днем, когда закатилось солнце русской сцены. Муза трагедии – как бишь ее, забыл – оделась в траур, завсегдатаи театров скорбят и прочая бойкая чепуха, за написание которой платят по пятаку за строчку.
– Разве Панова играла в трагедиях? – вяло спросил писатель. – Я, помнится, видел ее только один раз – в водевиле.
– Собственно говоря, она сносно смотрелась только в водевилях и комедиях, – хмыкнул его собеседник. – Но у нее не было чувства меры, и ее постоянно заносило в серьезную драматургию, в трагедии. Хотя и Шекспир, и наш Островский прекрасно бы без нее обошлись…
И тут кроткая обычно Антонина Григорьевна не выдержала.
– Как вы можете, Георгий Антонович, как вы можете? – почти закричала она на опешившего журналиста. – Евгения Викторовна ведь не только актриса была – она человек, женщина, мать, в конце концов! И ее убили! А вы сидите тут, зубоскалите, как будто произошло что-то невероятно смешное…
Чаев смутился.
– Антонина Григорьевна, голубушка, ну ей-богу… Ну простите великодушно, если я где-то хватил через край… Просто все это так странно… мы вчера так мирно сидели… И вот… У меня просто в голове не укладывается! – с жаром добавил он, словно только эти слова и могли все объяснить.
Иван Иванович вмешался и попросил еще раз хорошенько подумать, прежде чем ответить. Верно ли, что никто из посторонних не мог слышать фантазии Матвея Ильича по поводу убийств? Не обсуждали ли присутствующие с кем-либо еще то, что услышали вчера? Есть ли в доме огнестрельное оружие, кроме охотничьих ружей, и не мог ли Ергольский описать в своей истории реальный револьвер, который раньше где-то попадался ему на глаза?
– Нет, нет и еще раз нет! – Писатель сердито мотнул головой. – По правде говоря, револьвер с перламутровой рукояткой – один из расхожих штампов, вроде того кинжала с рубинами, о котором вы давеча рассуждали…
– Как давно вы знакомы с госпожой Пановой?