— Хочешь сам сказать, Микеле? — Учитель подошел к нашей парте в первом ряду, и глаза его так ярко сияли, что я впервые заметила, какого они чистого, небесно-голубого цвета.
«У него глаза как у моего отца, — подумала я. — Это очень плохо».
— Тогда я скажу, — с довольным видом заключил учитель и обошел весь класс, чтобы подбавить пафоса в свое откровение.
Мы ждали, не произнося ни слова; притихли даже Миммиу с Паскуале, обычно не замолкающие ни на минуту.
— Вы когда-нибудь слышали о семье, которую называют Бескровными? — наконец произнес синьор Каджано, опираясь на кафедру.
По классу пронеслось тревожное «ох», и, сами того не желая, мы принялись переглядываться и посматривать на учителя, а тот скрестил руки на груди и не сводил глаз с Микеле, ожидая, пока тот утвердительно кивнет. Мы бросали взгляды на окна, на стены, словно опасались, как бы все эти неодушевленные предметы не стряхнули вмиг привычное оцепенение и не ожили, услышав страшное имя. В голове у меня вихрем пронеслось все, что за свою короткую жизнь я узнала о Бескровных. Но никто из нас и подумать не мог, что Микеле принадлежит к их роду. Позже я узнала, что он стыдился своего происхождения. Мариса, прабабушка Микеле, — это мне сообщил отец, а ему рассказали соседи по району — овдовела во время войны. Она жила одна, без единого сольдо, в полуразрушенном доме с вонючими, покрытыми копотью стенами, отваливающейся штукатуркой, паутиной в каждом углу и рассыпающейся в труху мебелью, насквозь пропитавшейся грязью и запахом кофе. Она устала лезть из кожи вон в поисках хозяев, которых нужно обслужить, устала от полов, которые нужно помыть, от куриного помета, который надо отскребать ногтями, и однажды, ничем не обнаружив ранее своего безумия, схватила за шею человека, на которого тогда работала, пятидесятилетнего колбасника, тоже овдовевшего в молодости, и разделала его ножом для
Мне, тогда еще девочке, было строго-настрого запрещено подходить к Николе, смотреть на него, говорить с ним. Я помню, как папа покупал у него контрабандные сигареты между площадью дель Феррарезе и проспектом Витторио Эмануэле.
— Приветствую, дон Никола, — говорил мой отец.
Тот просто кивал и безразлично, односложно отвечал на приветствие хриплым голосом, едва протискивающимся между тонкими губами, вечно сжимающими сигарету. Мне иногда казалось, что я чувствую на себе его взгляд, это заставляло то и дело озираться или с тревогой смотреть на дорогу, потому что огромный человек с рыжеватыми волосами внушал мне настоящий ужас.
Папа хватал свои сигареты, расплачивался и учтиво прощался:
— Мое почтение, синьор.
Мне было противно видеть, насколько он обходителен с каким-то скользким типом, которого мы даже по имени не могли назвать. «Дон», «синьор» — так в нашей семье обращались только к священнику, учителю или врачу. Я шла следом за папой, больше не глядя на торговца сигаретами, и, только выйдя на набережную, отец начинал плеваться — два, три раза, сопровождая каждый плевок взмахом руки, будто пытался разогнать внезапно загустевший воздух. Он сплевывал каждый раз, прежде чем вытащить сигарету и спокойно прикурить ее.
— Послушай моего совета, Мари, никогда не говори с этим человеком. Никогда, поняла? Ни ты, ни твои братья не должны к нему приближаться.
Правда, один раз со мной заговорил сам контрабандист.
— Эй, синьорина, — сказал он, четко выговаривая слова. — Ты просто вылитая бабушка.