И вот однажды я, выйдя из комнаты, в коридоре увидела Горика, склонившегося над тарелкой чего-то бело-желтого, нежного, невероятного. Рядом стояла Ольга Герасимовна. Я прошла мимо, отвернувшись; не было ни зависти, ни негодования – было удивление: что же такое он ест? Горик ел яичницу.
Когда по вечерам мы, уже лежа в кровати, принимались рассуждать, что нас ожидает завтра, тетя Леля спустя какое-то время поворачивалась на бок и заключала:
– Утро вечера мудренее.
А наутро, которое должно быть мудренее, тетя Леля, одеваясь, говорила:
– Даст Бог день, даст Бог и пищу.
Это был припев нашей жизни в Рыльске 1942–1943 годов. Зимой несколько раз бабушка где-то доставала молочную сыворотку, тетя Леля вливала нам по столовой ложке в стакан кипятка. Один раз бабушка принесла настоящее молоко, и тогда тетя Леля всем дала по столовой ложке. Белая жидкость, очень нежная, поразила меня своей сладостью. Несколько раз бабушка брала меня в эти походы за сывороткой, она входила в дом, а я оставалась на улице. Когда возвращались, бабушка останавливалась при каждой церкви, медленно, осторожно ставила бидон на снег, крестилась и кланялась. Однажды бабушка поставила, как обычно, бидон, стала креститься; я оглянулась – никакой церкви. И вдруг где-то далеко за домами увидела полуразрушенную колокольню и на ней крест.
Зимой сорок второго немцы на два месяца открыли школу, и мы пошли в первый (или сразу во второй) класс. Я любила ходить в школу. Шли рано утром, розовый дым стоял столбом над каждым домом, мы шли по заснеженным улицам, вдоль которых возвышались сугробы. Однажды, уже подходя к школе, встретили священника и стали торопливо снимать шапки и кланяться.
– Деточки, деточки, – испугался священник. – Что вы делаете? Наденьте шапки. Мороз-то какой! А девочкам вообще не полагается снимать шапку.
Вечером при свете каганца делали уроки. Занималась с нами тетя Леля. Мне не везло с чистописанием – ничего не получалось, только кривые буквы, кляксы, помарки. В тот год за эти несколько месяцев мы выучили таблицу умножения. Мне нравилось, когда учительница мелом на черной доске выводила постепенно разрастающийся от сложения чисел треугольник и рядом с ним столбик от умножения.
На Рождество был устроен праздник, и я должна была читать стихотворение. Тетя Леля учила выразительности. Помню, когда я вышла и произнесла, как учила меня тетя Леля: «Мама, глянь-ка из окошка, ведь вчера недаром кошка умывала нос», – то увидела, как многие женщины, толпившиеся в дверях, встали на цыпочки. Ни мамы, ни тети Лели на празднике не было. Они вообще старались не выходить из дома.
Однажды в ту зиму до моих ушей долетели слова, сказанные тетей Лелей: «Пришла женщина, будто принесла молоко. Ведра прикрыты тряпкой. Я ей говорю, что нам не надо молока – нечем платить. А она ведра поставила на лавку, приоткрыла платок, а оттуда листовки. И говорит – прочитайте и другим передайте. И ушла». И еще помню шепот тети Лели: «Сказала, что в Хомутовке все время советская власть. Немцы туда боятся ходить. Партизаны в Брянском лесу. Отсюда всего тридцать километров». Мама не поверила:
– Да неужели рядом? По прямой – всего каких-то тридцать километров! Да неужели советская власть?
– Там слушают радио, – шептала тетя Леля, – под Сталинградом немцев разгромили. Под Сталинградом…
– Что? Что? – вскрикнула мама.
– Наши освободили Сталинград.
– Ленинград? – опять вскрикнула мама.
– Ста-лин-град, – сказала тетя Леля по слогам.
– Значит, немцы дошли до Волги.
– Да, но разгром страшный под Сталинградом.
Мама бросилась к кровати, распорола наволочку, вынула зашитую внутри папину гимнастерку, серую от налипшего пуха, и припала к ней. Она плакала, прижималась к ней лицом, потом позвала меня.
– Папина гимнастерка.
Я понюхала – пахло папой. А казалось – папу забыла. Но вот родной папин запах… И мама опять зашила гимнастерку в подушку, и папу напоминала только карточка, стоявшая у маминой кровати, специально криво обрезанная, чтобы не был виден форменный воротник со шпалами. И еще, конечно, оставались письма, сохраненные мамой и сейчас хранимые мной…
И вот тогда, после этого разговора о листовках, мне пришло на ум самой написать и распространить листовки. Где? Конечно в школе. А если найдут, кто писал? Да никак не найдут – мы будем писать левой рукой, придем в школу раньше всех и разбросаем.
Мы с Гориком (он, конечно, сразу согласился участвовать) выдрали чистые листы из книги, так называемый форзац – большие гладкие листы; я помню, они были коричневатого цвета. А книга называлась, кажется, «Генрих собирается на войну» – довоенное издание про немецкого мальчика, который тоже боролся с фашистами. Впрочем, может, я ошибаюсь. Но что книга большая, а листы гладкие и коричневатые, – это точно. Левой рукой, крупными, неровными буквами через всю страницу мы написали: