Каждый день я бегаю по Биржевому мосту, пересекаю площадь перед Биржей и попадаю в красное длинное здание бывших «12 коллегий», а теперь – университета. Я тороплюсь на лекции, стараюсь незаметно проскочить вместе со всеми в лекционный зал. Но однажды я опаздываю, меня охватывает дикий страх, я не могу заставить себя войти в переполненный зал и выдержать сто пар глаз, устремленных на меня. Я пробегаю мимо двери, ведущей в аудиторию, бегу, будто Меньшиков от плети Петра, биологический факультет кончается, начинается геологический, я поворачиваю назад. Ноги дрожат, с головой творится что-то невообразимое – кажется, сейчас грохнусь в обморок. Я делаю шаг, дверь в аудиторию открывается мне навстречу.
– Тебе сюда?
– Да, – киваю я.
Глаза. Глаза, глаза, как в болоте, наполненном лягушками. Только глаза, сверху донизу, от первого ряда до последнего… Все смотрят на меня. Согнувшись, я проскакиваю к первому свободному сиденью и чувствую, как этот сотрясающий меня страх начинает спадать – я слилась с толпой. В перерыве ко мне поворачивается Люся Вдовиченко и протягивает бутерброд с ливерной колбасой. Эта щупленькая беленькая девочка полюбила меня. Не знаю, за что, скорее всего – она чувствовала во мне отчаяние. Потомственная ленинградка, она держалась не то чтобы стеснительно, но тихо и незаметно, ни с кем не сближаясь. Ее разговоры, ее облик и отличное от остальных поведение напоминали мне героинь Достоевского. Я рассказывала про дом, шмыгая носом. Она приглашала в гости. Целовала мне руки. Рассказывала про свою не очень счастливую жизнь. Кажется, она жила только с бабушкой. Какую опасность я увидела в дружбе с этой чистой, тихой, худенькой девочкой? Боязнь потерять свободу? Боязнь связать себя? Да. Возможно. Больше всего я дорожила своей независимостью. Но, скорее всего, нервы не выдерживали такого накала откровенности. И я бросила Люсю. Помню ее большие голубые глаза, обращенные ко мне, когда я села на лекции далеко позади от нее. И все же она какое-то время все еще продолжала подходить ко мне и протягивать завтрак. Презирая себя, я впивалась зубами в пахучий бутерброд. Я все еще не могла себя заставить зайти в столовую, по утрам я забегала в магазин, покупала две булочки, покрытые чем-то сладким, – вроде плюшек из детства, засовывала их в карман пальто и потихоньку доставала кусочек за кусочком. На ходу съедала.
Я не люблю биологию, мне неинтересно на лекциях. Я брожу по Ленинграду, спускаюсь к Неве и долго стою на серых, истертых Невой ступенях, смотрю и смотрю на Исаакий, трогаю сфинксов, замираю при виде Адмиралтейства, меня мучит запах свежего асфальта, запах «сорокового года», вливавшийся тогда в наши окна на Ломанском. Брожу по Невскому, по набережным, и моя рука не отрывается от гранитных парапетов. Мчусь на улицу Карла Маркса, разыскиваю дом, где началась моя сознательная жизнь, спрашиваю у оторопевших стражей: где же находится кафедра боевых отравляющих веществ, на которой работал мой папа? Штаб ВМА… «Кресты»… Гороховая улица… Помню шепот мамы: «Проклятая улица, на Гороховой – дом НКВД». Да, Гороховая, в то время – улица Дзержинского, еще связана с арестом папы.
А спустя много лет она для меня стала еще и местом, где стоял дом Парфена Рогожина с зарезанной Настасьей Филипповной. Брожу вдоль каналов… Я хочу найти могилу Володи Курдюмова – маминого брата, образ которого живет до сих пор во мне, и могилу моей прабабушки Елены Андреевны Орловской-Драевской. Я не знаю, что ждет меня на разоренном после блокады кладбище. Выхожу на последней остановке трамвая задолго до сумерек, вокруг никого. Брожу среди могил, некоторые надписи и даже деревянные кресты уцелели. Останавливаюсь у каждого завалившегося деревянного заборчика, у каждого заросшего холмика, но, конечно, ничего не нахожу. Когда я рассказываю дяде Жоржику о моей поездке на кладбище, он внимательно смотрит на меня:
– Зряшная затея, там, по-моему, и ограды-то не было.
Из моего письма: