Однажды у папы внезапно начался непонятный приступ – стали падать давление, пульс и температура. Папа, испуганный, пришел к нам с мамой в комнату и лег на мамину кровать. Лежал и смотрел на нас круглыми темными глазами. Приехал врач, сделал кардиограмму, предложил забрать в больницу; папа отказался, сказал, чтобы не трогали, ему дали какое-то лекарство, может, сделали укол.
А я ушла. Ушла, оставив маму наедине с папой. Я ушла прогуляться. И бродила по Софии, зашла в русский книжный магазин, помню – выйдя из магазина, проходя мимо судебной палаты, вдруг подумала: а как там папа? Выйдя на улицу Марии-Луизы, прогулочным шагом пересекла ее, миновала торговую улицу Левски и через скверик, обойдя мавзолей Димитрова, вышла на улицу Царя-освободителя, в то время – Русский бульвар. Я направлялась к церкви Св. Александра Невского. Но была столь необразованна, что когда меня спросили, за что я хочу заплатить, за молебен или панихиду, – сразу не смогла ответить.
– Жив он или нет? – спрашивала меня женщина в черном платке, высунувшись из окошечка.
– Кто? – Я растерялась. – Жив, конечно, жив.
– За молебен, – сказала женщина, поворачивая голову к кому-то за ее спиной.
Я постояла в огромном храме, поставила свечку, послушала пение. Когда я вернулась домой, папа лежал, как и прежде, на правом боку, спиной к стене.
Я села против папы на кровать. Он, глядя на меня, сказал:
– Какой же я был дурак!
– Ингочка ходила в церковь, молилась, – сказала мама.
– Какой же я был дурак, – повторил папа, не отрывая взгляда от меня. – Какой же я был дурак…
Я не понимала, что он хочет этим сказать. А говорил он, вероятно, вот о чем: «Как странно, что я ее так долго любил… она никогда меня не понимала, никогда не любила… Как я любил ее, как всю жизнь добивался ее любви. И вот сейчас, на семидесятом году жизни, я понял одну очевидную истину: нельзя завоевать то, чего не существует. Она меня никогда не любила». Папа тогда подвел черту.
В августе 1976-го, после того, как Сережа поступил учиться в Физико-технический институт, мы – Гешка, Сережка и я – приехали в Софию. Мама страдала гипертонией и стенокардией. И сколько вечеров я провела, измеряя давление, вглядываясь в испуганное белое лицо! Я жму, жму грушу, пульс слабый, и чтобы не ошибиться, сначала ловлю нижнюю границу. Сто восемьдесят на сто.
– Сто шестьдесят на девяносто, – говорю я и чувствую, как весь мир пропадает, остается только белое лицо на подушке, оголенная до локтя рука и за стеной – притихший папа.
– Ингочка, ты говоришь неправду, чтобы успокоить меня. Или оно действительно упало?
Из моего дневника: