Да, вероятно, папа в тот вечер, в начале августа 2005 года, был у меня, и я, как всегда, его разочаровала. Я полулежала на кровати в своей комнате на даче; стены, обитые вагонкой, слегка краснели в свете настенного бра; в комнате стоял полумрак. Дверь в коридорчик, ведущий в темную комнату, была полуоткрыта. Передо мной над книжными полками висел большой портрет мамы, написанный Ольгой Менчуковой еще в начале 1970-х; краски сильно выцвели, но позволяли разглядеть мамину напряженную позу, ее глаза, смотрящие вдаль. В тот вечер я, зараженная каким-то вирусом, подхваченным от внучек Саши и Нины, только приступила к перепечатыванию папиных писем. Письма эти были из 50-х годов – того времени, когда я была занята собой, папа – своим делом, взаимопонимания у нас не было; во всяком случае, с моей стороны понимание папы начисто отсутствовало. За окном уже было темно, улочка за широко разросшейся осиной под окном стала совершенно тихой. Володя заглянул ко мне справиться о здоровье. Я стала читать ему только что перепечатанное папино письмо. Володя, уже собирающийся выйти из комнаты и задержанный чтением письма, вдруг произнес:
– Здравко Васильевич здесь.
Он, кажется, произнес это, не отдавая себе отчета. Володя не только никогда не разделял моих странных необъяснимых видений, но всем своим видом всегда показывал их несостоятельность. И вот в тот вечер слова, произнесенные Володей, лучше всех доказательств подтвердили реальность моих ощущений. Он высказал то, что так явственно чувствовала я. В тот тихий августовский вечер я повторила свою тридцатилетней давности ошибку: когда мама явилась мне во сне и стала тихонько в уголке темного квадрата, в голубой кофточке и белой блузке, я, поглядев на маму, сказала:
– Нет, уйди! Нет еще сил смотреть на тебя.
И сейчас, в августовский вечер, я говорю папе:
– Нет, мне тяжело с тобой, трудно дышать, ты заполнил собой всю комнату, не оставив нам с Володей места.
И он исчезает, и я больше не чувствую его.
До этого папа совершенно явно появился в моей квартире только однажды – в 1991 году, когда я, потрясенная происходящими событиями, преодолевая опасения и страх, отправилась 23 февраля на запрещенный митинг в Москву и, вернувшись с грандиозного стотысячного шествия от Парка культуры по Садовой и улице Горького к Манежу, успела выступить на местном черноголовском митинге. В тот вечер в моей квартире собрались несколько знакомых, и, рассказывая о грандиозном шествии по Москве многих тысяч людей, опьяненных демократическими чаяниями, я вдруг увидела, как ожил папин портрет на стене.
Трудно объяснить, почему я вдруг взглянула в ту сторону, где уже совершенно привычно и незаметно висел папин портрет. Что-то шевельнулось, прошло дуновение, смутно, будто сквозь пелену, показалось, что ожил папин портрет, и я почувствовала папино присутствие. Это было столь ощутимо, что сидевшая рядом со мной Наташа Короткова взглянула на меня и прошептала:
– Мне кажется, твой папа здесь.
Да, он был с нами, сидел в генеральском мундире, положив худые, тонкие, столь знакомые руки на ручки кресла; у него был радостный вид – вероятно, в моем чаянии свободы он узнавал себя.
Этот портрет заказала я Гордееву, художнику из «двадцатки» – группы художников, выставлявших свои работы в Доме культуры на Малой Грузинской в Москве. Гордеев умел переносить на холст сходство с оригиналом. Он написал его за несколько сеансов, приезжая в Черноголовку. Папа остался недоволен портретом. Ему хотелось, чтобы портрет подвел явственнее итог жизни и чтобы, кроме генеральского мундира, колодки с множеством орденов, золотой звезды героя, было что-то еще.
– Что это он меня изобразил как какого-то угрюмого пьяницу? Поставил за спиной быклицу!
Расписная красно-коричневая быклица – болгарская расписная деревянная фляга – очень хорошо оживляла серый генеральский мундир. Но папа был недоволен, и тогда Гордеев замазал быклицу и вместо нее поставил на угол буфета Плевенский мавзолей, который он никогда не видел. Мавзолей скорее напоминал церковь, покрытую белой глазурью. Мавзолей был справа, а слева, под чеканкой с римской церковью в Несебре, Гордеев пририсовал по настоянию папы портрет Пирогова. Пирогов, написанный черной краской, испортил картину, он выделялся чужеродным пятном, но папа настоял. Позже, тоже в Черноголовке, художник из Ногинска напишет папу «в позе главнокомандующего». Этот портрет будет висеть в новой квартире в Софии, в холле, справа от двери, напротив дивана, над кожаным креслом. В отличие от Гордеева, ногинский художник не сумел передать сходства. Не знаю, где сейчас висит этот портрет, сомневаюсь, что на прежнем месте. Возможно, что теперь он не показался бы мне столь чужим, но я не переступала порога той квартиры после смерти брата.