Я знала, что у неё были поручения и от других — от писательницы по фамилии Адольф, мужа которой расстреляли, подруги Лидии Чуковской. Мы ждали, что Ивинская нам напишет, что будут какие-то отклики на наши поручения. Прошёл месяц, два, четыре, но мы ничего не услышали и не узнали. Я воздерживалась от того, чтобы выражать какие-то сомнения, но Адольф мне несколько раз говорила, что Ивинская — такая, что ничего она не сделает. И выражала в отношении её всякие чувства. Прошло полгода, год, и мы перестали на что-либо рассчитывать. Я старалась об этом просто не думать. Перед отъездом Ивинская оставила мне адрес и телефон квартиры на Чистых Прудах, где она жила до ареста с матерью, и освободившись, я написала по этому адресу письмо и довольно скоро получила ответ — очень взволнованный, с выражением любви и уважения. Она ужасно казнила себя, что не выполнила поручения — потеряла адрес Ирины. Кончалось письмо так: «Не осуждайте меня, при встрече вы всё поймёте… Вы, вероятно, больны и нуждаетесь, я кончаю большую работу, за которую мне хорошо заплатят, и я вам смогу помочь». Чувствовалось, что она хочет, чтобы мы остались друзьями и продолжали встречаться. Я ответила ей неопределённо — что в жизни всякое бывает, что я её не осуждаю, и пусть она об этом не думает. Что когда мы встретимся, всё выяснится и мы останемся друзьями. Ответила она опять-таки очень хорошим письмом и даже предложила познакомить меня с хорошей вязальщицей, которая свяжет Ирине кофточки. И послала 200 рублей. Старыми. Писала о детях и о том, что Пастернак ей хорошо помогает, но что она себя будет чувствовать гораздо лучше, когда выйдет какой-то сборник и у неё будут свои собственные, заработанные деньги, которыми она сможет распоряжаться. И вроде возместит мне эти кофточки. Я ей тоже написала, но больше ответа не было. Мы получили квартиру очень близко от Чистых Прудов, и я ей позвонила. Не застала, позвонила опять, оставила свой адрес и телефон, просила передать, чтобы она мне позвонила. И поскольку от неё ничего не было — она, по-видимому, решила, что расплатилась со мной — я больше ей не звонила, и мы с ней больше никогда не встречались.
То, что она никак не реагировала, познакомившись с тобой и узнав, что ты — моя дочь — это совершенно невероятно. У нас была такая дружба, особенно в последнее время, но и до того мы читали друг другу письма наших детей, о многом говорили. Она производила на меня впечатление весьма респектабельной женщины, что совсем не вязалось с тем, что я слышала от её сокамерниц. И я забыла об этих рассказах, как будто их не было.
Когда её второй раз посадили, всем было её жалко. Конечно, я совсем забыла историю с кофточками. Но потом я встретилась с поэтессой А.А.Барковой, которая сидела с ней в одном лагере во второй раз, уже во времена Хрущёва. Она же при тебе рассказывала — что Ивинская передала оперу её стихи. Кто её знает! И всё-таки в ней что-то было. Всякое было, от самого низкого до самого высокого. Та женщина из Академии наук — она же мне о ней рассказывала, и я вроде поверила, но поскольку та равнодушно отнеслась и сказала: «Зачем вы мне это читаете, не нужно никаких показаний, дайте мне карандаш и бумагу, я напишу вам больше, чем стукачи могут рассказать» — то после этого, когда я с ней встретилась, это как бы изгладилось.
Второй раз её посадили по уголовному делу, так что она свободно может жить в Москве. Рубины, мои знакомые, были с её дочерью Ирой в очень хороших отношениях, но мне никогда не хотелось с ней больше встречаться, ни даже вспоминать о ней.
Началась либерализация, и разрешили писать письма из лагеря в лагерь. До того у нас в Мордовии, на 10-м, свирепствовал цензор. Твоё первое письмо с новосибирской пересылки я получила в другом лагере, а на 10-м Евгении Михайловне Фарих пришло окольным путём, через Москву, письмо от её сына из Казахстанского лагеря, и цензор не отдал ей этого письма! Я-то знала, что значит для Евгении Михайловны увидеть несколько строк, написанных рукой сына, и в первый раз пошла по своей инициативе к начальству. Говорю цензору: «Как вы можете так поступать? Письмо пришло из Москвы, вы не обязаны знать, что оно из лагеря». «Но я знаю, что у неё сын в заключении. Не положено писать из лагеря в лагерь». Я сама боялась цензора, уж с ним-то не следовало ссориться, но не сдержалась: «А вы не думаете, что если времена изменятся, вам припомнят вашу жестокость?» Он уверенно ответил: «Не настанет таких времён». Я ничего не добилась и вышла от него с мыслью: Вот кого стоит повесить!