В феврале-апреле 1956 года по заявлению родных наше дело было пересмотрено. Сроки наказания были снижены до 5-ти, а двоим из нас — до 3-х лет. Вместо статей Уголовного кодекса 58-1а, 8, 10 и 11, оставлены только 58–10 и 11 (т. е., исключены измена родине и террор, а оставлены антисоветская агитация и организация). Таким образом, мы подпадали под действие Указа об амнистии от 1953 и 25 апреля были освобождены со снятием судимости и поражения в правах. Тамару реабилитировали. Каждому из нас была выдана справка об освобождении, на основании которой мы получили «чистые паспорта».
Родителям расстрелянных ребят выдали в прокуратуре аналогичные справки, где было сказано, как и у нас, что дело пересмотрено, статьи переквалифицированы, и срок наказания снижен до 10 лет[55]
.Конец срока — 1976 год
1. Общая камера
Первые недели после приговора особенно плохо помнятся. Слишком сильным было потрясение. Месяца два я продолжала сидеть в одиночке. Я по-прежнему металась целыми днями по камере, мало думала о будущем, вспоминала суд и приговор. В то, что ребят расстреляют — не верила. Никто из нас в это не верил, как не верили их родители, и только с годами это становилось всё более очевидным. Но «органы» так никогда и не сказали правды.
И вот меня забрали «с вещами» и привезли из Лефортова в Бутырскую тюрьму, и, наконец, я попала в общую камеру. Там были четыре женщины, первые мои собеседницы. Как поразительны были первые услышанные мною истории! Таня Егоркина, уголовница с 15-тилетним сроком сидела за вооружённый грабёж с убийством. Это была здоровенная девица с грубым, но довольно красивым лицом. Пожилая женщина Елизавета Николаевна была арестована вместе со всей семьёй. Они, сидя дома за столом, «злобно клеветали», кто-то из них сказал: «Может, когда Сталин умрёт, будет легче жить». Сосед подслушал, донёс. В приговоре, который ей дали на руки (почему-то некоторым давали, а некоторым — нет), было чёрным по белому написано: согласно Закону об отмене смертной казни, такая-то, из купцов, приговаривается к 25-ти годам по статьям таким-то, в том числе 58-8 через 17 — террористические намерения. Ещё была Лиля — жалкое, чрезвычайно истощённое существо. Как и я, она не получала передач. Сидела за шпионаж, но для кого шпионила, было неясно. Четвёртой была Феня, в прошлом колхозница. Сидела за плен — была поварихой в военной части, попавшей в окружение. Так как её трудно было обвинить в шпионаже, нашлось другое. Её родители погибли во время голода на Украине. Следователь долго к ней приставал: как она после этого относилась к советской власти, должна ведь была разозлиться? Наконец, Феня обложила матом и следователя, и власть, и получила 10-й пункт — антисоветская агитация. Она была первым «человеком из народа», с которым можно было поговорить, и я упорно её расспрашивала: как же всё-таки живут крестьяне? А она то подозрительно косилась на меня, то разражалась бранью. Выводы приходилось делать самой.
Тогда я заметила за собой одну особенность: мне хотелось услышать что-нибудь хорошее о нашей действительности. Ещё хотелось во что-то верить, ещё мало мне было.
До сих пор стыдно — до чего я была болтлива, встретив впервые людей после года одиночки. Чего только не рассказывала я о себе и своих однодельцах. И как-то ночью, после отбоя, мои сокамерницы, думая, что я сплю, обсуждали вопрос: не «куруха» (то есть стукачка, доносчица) ли я, и уж, во всяком случае, — жидовская морда. Я вскочила, стала возмущаться, и надзирательница их упрекнула: дескать, вместе сидите, зачем же эти нехорошие разговоры? И пригрозила всех отправить в карцер.
Особенно меня имела основание презирать уголовница Танька, которая гордилась тем, что не зря села, хоть пожила в своё удовольствие.
Елизавета Николаевна и Танька получали передачи, но с остальными не делились. И однажды, когда все ушли на прогулку, кроме нас с истощённой Лилей, она предложила мне изъять у старухи по куску сахара, и хотя Лиля мне совсем не нравилась, я из солидарности не отказалась.