Постояла Надя, подпирая дверной косяк, посмотрела, как парни из квашни тесто на буханки разделывают. Кончили разгружать, освободился Мансур, отпустили машину и снова хлеб грузить, теперь уже Наде, 276 килограммов как и положено. Расписалась в ведомостях — и до свидания, теперь можно и домой, в зону. Мишаня сунул ей в руки горячий обломок хлеба.
— Брак, — пояснил он. — Вытаскивали из печи, — на пол шлепнулся!
Горячий хлеб требует аккуратного обращения. Это точно.
— Смотри, лошади не отдай, как в прошлый раз! Фома тогда на тебя обозлился, говорит: «Не дай ей больше, людям не хватает, а она скотине».
— Сам он скотина, — обиделась Надя, за что была награждена понимающей, доброй улыбкой Мишани.
— Горячий хлеб для лошади вредно, да и корове нехорошо.
— Спасибо, Мишаня! — а сама подумала: «Отъеду за поворот и угощу Ночку». А та уже повела бархатными ноздрями, задвигала губами, показывая черные, щербатые зубы.
— Но! Ночка! Поворачивай! — крикнула Надя, взяла в руки вожжи, а под рукавицами, в которых хлеб грузила, письмо. Оглянулась вокруг — никого. Отъехала немного от пекарни, чтоб видно не было, и вытащила конверт, посмотреть: кому? На конверте надпись: «Хлеборезке». Почерк корявый…
«Это мне!» — решила она. Записок Надя получала много, да одни глупости в них. Пришлось просить девчат не таскать ей записки, зачем рисковать? Чего ради! «Не понесу в зону, неровен час обыщут», и разорвала конверт. — «Здесь прочту». А в конверте еще одно, другое, поменьше. Написано размашисто: «Прошу передать Шлеггер Нейштадт Валивольтраут». — «Что делать?» Вспомнила угрозу опера. «Ему, конечно, не отдам, и говорить нечего… Изорвать да бросить здесь, в тундре? Д вдруг там что-нибудь важное для нее? Родственники нашлись, однодельцы? Мало ли что! Нет! Я прочту, письмо, а ей перескажу, что там написано было». Вскрыла второй конверт, да опомнилась: «Что я делаю! Разве можно чужие письма читать!» Стала обратно лепить, заклеивать, только пятен от пальцев насажала. «Отвезу, рискну, отдам ей, пусть порадуется». На вахте дежурный кое-как взглянул на теплые буханки, поворошил сено в телеге, а саму Надю и смотреть не стали. Шура Перфильева — дежурнячка, новенькая, для вида вышла с вахты и обратно. Но Валя почему-то письму не обрадовалась или притворилась, что не рада. Кто ее разберет?
— Вот видишь ты какая, Валя! Я старалась, через вахту в лифчике тащила, а тебе не угодила, даже спасибо не сказала.
— Почему конверт открыт, кто его читал?
— Я хотела прочитать, чтоб через вахту не тащить, боялась!:
— Ну и что? Прочитали?
— Ничего! Не стала читать, так рискнула.
— Кто вам передал?
— Не знаю, в телеге нашла.
— Странно! — И до ночи молчала, не то дулась, как мышь на крупу, не то молча переживала, что в записке написано было. И только уже ночью, когда весь хлеб развесили, в ящики побригадно уложили и она в свой барак засобиралась, подошла к печке, письмо свое скомкала и подожгла. Смотрела долго, как влажная бумага тлела, потом кочергой весь пепел разворошила, чтоб и следа не осталось. Вместо того чтоб, как обычно, сказать: «До свиданья», спросила:
— Вы эту записку никому не показывали?
— Что ты, Валя? Иль угорела? Кому я могу твою записку показывать? — разозлилась Надя.
Вдруг Валя, уже совсем одетая, и халат сняла, подошла к Наде и опять спросила:
— А оперу Горохову не показывали? — а сама буравит ее насквозь своими лисьими глазками.
От такого вопроса Надя совсем осатанела. Тряпку, которой стол мыла, об пол шмякнула и в слезы:
— Гадюка ты подколодная! Вот ты кто! Это тебе надо по операм бегать, чтоб срок свой на общих не вкалывать, а я и так на параше просижу!
Валя, не говоря ни слова, выскочила за дверь, а Надя тут же опомнилась и пожалела: «Зачем я так сорвалась? Не нужно было обижать ее! Все же что-то было в этом письме такое, что ее растревожило. И откуда ему взяться было? Ясно, что кто-то из пекарей подложил, вот только кто? А, может быть, шофер грузовика? Тогда письмо это из города, что маловероятно. Верно только, что было оно важное для нее и не оставило равнодушной, судя по тому, как скоро постаралась его сжечь».
Наутро Валя пришла и, как ни в чем не бывало, весело поздоровалась. Но надо было выдержать, показать немке, что обижать людей подозрением нельзя, поэтому Надя только сказала ей холодно:
— Еду за хлебом, управляйся сама.
Было очень трудно держаться с достоинством, изображать обиженную, когда все давно забыто и простилось, но…
На следующий день Валя подошла смирнехонько и, протянув, руку, сказала:
— Ну, будет! Давайте мир! Я виновата, сказала обидную глупость. Простите меня!
У Нади даже слезы брызнули, до того расчувствовалась, сказала только:
— Валя, Валя, ну как ты могла спросить такое?
— Извините! С переляку, наверное.
После этого был заключен мир, и Валя побежала в кипятилку за кипятком, скрепить мир чаепитием.