Зная Причины, можно было бы предвидеть следствия, но я умозрительно не мог справиться с этой задачей. Когда ко мне во время этих размышлений откуда-то прибился кот, избравший меня своим хозяином, я подумал о том, что он послан мне Всевышним и что, наблюдая за ним, я получу ответ на мучившие меня вопросы. Однако этот зверь, по-видимому достаточно благородный, если сам пророк Мухаммад, да благословит его Господь и да приветствует, терпеливо ждал, пока кот напьется из его кувшина воды, предназначенной для омовения перед молитвой, принес мне больше загадок, чем ответов. Как я мог объяснить, почему именно за две недели до Науруза его охватывает страсть, и он от любви теряет и голову и аппетит, и становится тощим и слабым, только глаза его горят, как у Меджнуна.
Лишь в одном опыт моего кота оказался мне полезен: я вспомнил рассказ о великом ас-Шибли56, который говорил, что предельной неподвижности во время медитации он научился у своего кота, наблюдая за тем, как тот замирает, подстерегая мышь или птицу. И я стал искать ответы не разумом, а душой, погружаясь в неподвижность, позволявшую продвигаться на Пути до самых дальних стоянок, и, когда я находился там, я получал ответы на все мучившие меня вопросы, но, возвращаясь из этого блистающего мира в наш жалкий мир людей, я лишь чувствовал открывавшиеся мне истины, не умея выразить их. Знал я лишь одно, что эти истины скрыты в гармонии окружавшей меня Природы и что они всегда где-то рядом.
Я почти ничего не записывал. Слово «почти» в данном случае означает лишь то, что от этого года раздумий осталось только два-три десятка стихотворных строчек. Когда я чувствовал, что одиночество мое следует прервать, я заходил к сестре, разговаривал со своими племянниками и племянницей, иногда рассеянно слушал математические рассуждения зятя. Решения многих задач, о которых он говорил, казались мне очевидными и не заслуживающими внимания, но я оставался серьезным слушателем, стараясь, чтобы Мухаммад покинул поверхность знаний и ушел в их глубины.
Иногда я беседовал со своим слугой-садовником. Он приходил не более трех раз в неделю и всегда сообщал мне все городские новости. А иногда я заходил в комнату Анис и наслаждался ее ласками, то робкими, то смелыми, считая их достойной наградой за мою воздержанность.
А когда этот год философского полузатворничества прошел, у меня появились ученики. Было их два: один – Абу Абдаллах ибн Мухаммад Балхи, человек местный, хорасанец, а другой – Абу-л-Маали ал-Майаниджи, приехавший специально ко мне из Хамадана. Наши занятия проходили в уже упомянутой мной беседке вблизи руин дома горшечника, и кроме нас на скатерти всегда присутствовал кувшин вина, три пиалы и несколько свежих лепешек, испеченных Анис.
Занятия я вел в свободной манере: я не излагал им подробности наук, а обращал их внимание на глубинную сущность этих наук, и это происходило в неспешной беседе – я как бы отвечал на любые их вопросы. Но эта бессистемность меня не смущала, поскольку я всегда считал удовлетворение любопытства лучшей формой обучения.
Время от времени нашу беседу прерывало явление Анис с новым кувшином вина, свежими лепешками и с фруктами, когда их нам дарил наш сад. Анис, выходя к нам, не закрывала лицо. Ее открытая улыбка делала это лицо прелестным, и я даже с некоторым тщеславием ловил взоры мужчин, брошенные на нее украдкой. Я считал, что неожиданное и мгновенное испытание Красотой не менее полезно для становления личности ученого, чем длинные наукообразные речи. Темы же наших бесед были самыми разнообразными. Мы обсуждали толкования Корана и греческую философию, историю и фикх57. Я сразу же заметил, что вопросы и высказывания хорасанца были составлены так, чтобы вызвать меня на политическую и теологическую откровенность, которую я всегда считал неуместной в науках, представляющих собой, по сути дела, поиск путей к Истине. Хамадани же явно интересовал предмет обсуждения, а не эмоциональные оценки. Я учел эти обстоятельства.
Занимались мы по два раза в неделю, встречаясь для этого на рассвете, но наши беседы иногда затягивались до ранних вечерних сумерек. Я сам всегда высоко ценил утренние часы, когда мозг еще не отвлечен дневной суетой и когда время отмеряют только крики петухов в тишине, и я хотел, чтобы мои ученики также полюбили утренние зори.
Готовиться к приходу учеников у меня необходимости не было, ибо все знания всегда находились при мне, и я все свое свободное время между занятиями проводил в раздумьях, медитациях и в воспоминаниях. Воспоминания же часто врывались в мою жизнь, отрывая меня от философских размышлений и не давая сосредоточиться. Одно из них было особенно мучительным – это воспоминание о моей царевне Туркан. Там, в Исфахане, говорили, что она, после смерти сына, сразу же уехала к своей родне в Мавераннахр, но, после этой весьма скупой информации, ее имя было окружено густой пеленой молчания, и я тщетно пытался узнать ее судьбу.