Я закрылся в мастерской — сооружал новые ульи, как обычно и бывает в это время года. Весна двигалась к нам семимильными шагами, природа готова была вот-вот одеться в зеленое, а все вокруг только и ахали — какая, мол, повсюду красота, да как приятно понежиться под солнышком. Я же сидел в мастерской, под потрескивающими лампами, и как чокнутый строгал и заколачивал гвозди. В этом году я просиживал там дольше обычного. После того как Том уехал, мы с Эммой разговаривали мало. Я почти все свободное время проводил в мастерской — вроде как побаивался вступать с ней в спор. Язык у нее подвешен получше моего — с женщинами такое часто бывает, — и она нередко добивалась, чего хотела. Да и если вдуматься, частенько она бывала права. Вот только не в этот раз. Уж тут-то я в своей правоте не сомневался.
Впрочем, я все равно прятался в мастерской, именно поэтому. Просиживал там с утра до вечера. Чинил старые ульи и мастерил новые. Не такие, как у всех, нет, ульи в нашей семье были особые. Их чертежи, вставленные в рамочку, висели на стене в столовой — это Эмма в свое время постаралась. Эти чертежи она отыскала на чердаке, в сундуке со старым тряпьем, они валялись там, потому что в моей семье все и так наизусть помнили мерки. Сам же сундук был древний, настоящий антиквариат, и пожелай мы — могли бы выручить за него кругленькую сумму. Но мне этот сундук грел душу, напоминал о моих предках, о корнях. Сундук приехал из Европы, когда первый из моих здешних предков ступил на американскую землю. Точнее, первая. Это была одинокая женщина. Ей это все и принадлежало — и сундук, и чертежи.
Бумага пожелтела и крошилась, но Эмма заказала для чертежей массивные позолоченные рамки со стеклом и спасла их. Она даже повесила их так, чтобы на них не падали солнечные лучи.
Мне эти чертежи все равно были без надобности. Я уже столько ульев сколотил, что даже ослепни я — руки все равно вспомнили бы. Некоторые даже смеялись над нами: кроме нас, никто из пчеловодов не изготавливал ульи вручную. Слишком много с ними возни. Ну, так уж у нас заведено. Это наши ульи. Я особо об этом не распространялся и хвастаться не хотел, но никогда коридор не сомневался, что в наших ульях пчелам живется намного лучше, чем в обычных, фабричных. Поэтому пусть себе смеются сколько влезет.
Инструменты я приготовил заранее, и толстые пахучие доски — тоже.
Начал я с каркасов. Электропилой выпилил планки нужного размера и резиновым молотком подогнал их друг к дружке. Дело шло споро, и результат был виден почти сразу. А вот с рамками я возился подолгу. На каждый улей приходилось по десять рамок. Единственное, что мы покупали в готовом виде, — это металлическую разделительную сетку для пчелиной матки с ячейками шириной в 4,2 миллиметра. Матка через такие ячейки пролезть не могла, а более мелкие рабочие пчелы с легкостью передвигались по улью. Да, кое-какие мелочи мы все-таки покупали.
Работа гнала сон. В прохладной мастерской, где в воздухе летала похожая на снежинки деревянная стружка, усталость отступала. К тому же под сердитые завывания электропилы все равно не уснешь. Вообще-то я всегда работал в наушниках, но сейчас надевать их не стал, позволив шуму заполнить голову — так в ней больше ни для чего места не оставалось.
Как пришла Эмма, я и не заметил. Возможно, она там долго стояла и смотрела на меня, во всяком случае, наушники надеть успела. Я заметил ее, когда повернулся взять пару реек. Эмма стояла в огромных желтых наушниках и улыбалась.
Я выключил пилу.
— Ты чего?
Но она лишь показала на свои наушники и слабо покачала головой. Понятно. Она меня не слышит. Мы стояли и глядели друг на друга, а она улыбалась. Эту улыбку я бы ни с какой другой не спутал. Женщины часто болтают про климакс, приливы, потливость и — да, от моих ушей это тоже не укрылось — про то, что больше им ничего не хочется. Однако Эмма оставалась такой, как прежде. А сейчас она стояла там, надев наушники, и что у нее на уме, догадаться было нетрудно.
Давненько мы этим не занимались, по нашим меркам — целую вечность. Последний раз был еще до приезда Тома. Пока он тут жил, мы стеснялись — боялись, что он услышит, словно Том по-прежнему был малышом и спал в нашей комнате. Каждый раз, ложась в постель, мы переходили на шепот, накрывались одеялом и читали перед сном книжки. А после его отъезда я про это вообще и думать забыл.
Эмма обняла меня и, закрыв глаза, поцеловала в губы.
— Я… не знаю, — сказал я. Мое тело сделалось каким-то неуклюжим и неповоротливым. — Я что-то устал.
В ответ она улыбнулась и вновь показала на наушники. Я попытался снять их, но она оттолкнула мою руку. Мы стояли рядом, я держал ее за руку, а Эмма все улыбалась.
— Ладно. — Я достал еще пару наушников. — Хочешь вот так, да?
Я вдруг будто ожил. Нет, тишина не наступила, даже когда я нацепил наушники, — ни одни наушники не в силах заглушить звон в ушах, дыхание и стук сердца.