Народ, зорко следивший за борьбой, происходившей между царем и стрелецким войском, оправдывал образ действий мятежников, резко порицая жестокость государя. Говорить громко об этих событиях было опасно. Зато в частных беседах раздавались жалобы, угрозы, проклятия. Самым любимым предметом разговоров в теснейших кружках единомышленников была ненависть к царю, заставлявшая противников последнего останавливаться на вопросе о его кровожадности и его охоте мучить людей. Таково содержание многих бесед, о которых правительство узнавало через доносчиков и которые сделались известными потомству через допросы в застенках.
Особенно много, часто и с крайним раздражением говорили о казнях стрельцов. Происходили сборища недовольных. Везде рассуждали тайно об ужасных современных событиях.
Когда стрельцов толпами начали свозить в Москву для розысков, то в народе пошел слух, что по ним будут стрелять из пушек. Жена стряпчего конюха, Аксинья, говорила своему крепостному человеку Гавриле: «Видишь, он (царь) стрельцов не любит, стал их переводить; ужо он всех их переведет». Гаврила отвечал: «Чего хотят от басурмана, он обасурманился: в среду и пятницу мясо ест; коли стал стрельцов переводить, переведет и всех; уже ожидовел и без того жить не может, чтобы в который день крови не пить». Аксинья прибавила с ругательством, что, когда царь каких-то преступников «до Яузских ворот велел бить кнутом, как их били и он за ними сам шел». Аксинью и Гаврилу казнили смертью.
В народе сочувствовали другим членам царской фамилии и говорили: «Не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена». Стрелецкие жены рассказывали: «Царевна Татьяна Михайловна жаловалась царевичу на боярина Тихона Никитича Стрешнева, что он их (царевен) поморил с голоду; если б де не монастыри нас кормили, мы бы давно с голоду померли, и царевич ей сказал, дай-де мне сроку, я-де их подберу»… «Государь свою царицу послал в Суздаль, и везли ее одну, только с постельницей да девицей, мимо их стрелецких слобод, в худой каретке и на худых лошадях… Царевич плакал и тосковал»… «Государь немец любит, а царевич немец не любит; приходил к нему немчин и говорил неведомо какие слова, и царевич на том немчине платье сжег и его опалил. Немчин жаловался государю, и тот сказал, для чего ты к нему ходишь: покамест я жив, потамест и вы».
По случаю казней стрельцов какие-то женщины говорили: «Государь с молодых лет бараны рубил, и ныне ту руку натвердил над стрельцами. Которого дня государь и князь Федор Юрьевич Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня им и хлеб не естся».
Ко всему этому прибавилось раздражение по поводу разных новшеств, вводимых царем после возвращения его из-за границы. Роптали на царя, что «бороды бреет и с немцами водится, и вера стала немецкая». О патриархе говорили: «Какой-де он патриарх? — живет из куска: спать бы ему да есть, да бережет-де мантии да клобука белого, затем-де он не обличает, а власти все подкупные». За такие слова виновных жгли огнем, наказывали кнутом, ссылали на каторгу.
По случаю распространения обычая употреблять табак ревнители отеческих преданий порицали не только государя, но и духовенство, не препятствующее этому злу. Говорили: «Какой то ныне государь, что цустил такую проклятую табаку в мир: нынешние попы волки и церкви божьей обругатели» и проч. [404]
Однако бывали случаи, когда именно попы тайными внушениями поддерживали суеверный ужас черни и дерзко осуждали в своих приходах образ действий государя. Так, например, в городе Романове поп Вакула не допустил однажды солдата Кокорева к св. кресту и назвал его врагом и басурманом за то, что он был с выстриженной бородой. Когда же Кокорев в оправдание свое сказал: «Ныне на Москве бояре и князи бороды бреют по воле царя», то Вакула называл последнего «сумасбродом» [405].
Англичанин Перри рассказывает о разных полемических сочинениях, в которых особенно осуждали царя за брадобритие, прибавляя к этому, что все старания открыть сочинителей памфлетов, оставались тщетными. Многие простодушные суеверы едва ли не до самой смерти оплакивали потерю бороды. «На Камышинке, — пишет Перри, — я знал одного русского плотника, уже преклонных лет, и очень любил его за исправность. Впоследствии он встретился мне в Воронеже вскоре после того, как в цирюльне обрезали ему бороду. Я в шутку сказал ему, что он помолодел, и спросил: «Куда же девалась твоя борода?» «Вот она, — отвечал плотник, вынимая ее из-за пазухи. — Я запру ее в сундук и велю положить ее с собой в гроб, чтобы предстать с ней на Страшный суд. Вся наша братья сделает то же» [406].